Шрифт:
* Термины кулачных бойцов. (Прим. автора.)
– Батюшки, касатики! Не пущайте его, батюшки! Держите! Одурел совсем, старый! Никандрыч, Никандрыч!.. Держите, касатики! Не пущайте его драться!..
Крики бабы усиливались: видно было, что ее не пропускали, а, напротив, давали дорогу тому, кого она старалась удержать. Наконец из толпы показался маленький, сухопарый пьяненький мужичок с широкою лысиною и вострым носом, светившимся, как фонарь. Он решительно выходил из себя: болтал без толку худенькими руками, мигал глазами и топал ногами, которые, мимоходом сказать, и без того никак не держались на одном месте.
– Батюшки, не пущайте его! Родимые, не пущайте!.. Ох, касатики!
– кричала баба, тщетно продираясь сквозь толпу, которая хохотала.
– Выходи!.. Вы-хо-ди!..
– хрипел между тем лысый Никандрыч, снимая с каким-то отчаянным азартом кафтанишко.
– Вытряси из него, Федька, из старого дурака-то, вино. Что он хорохорится!
– сказал кто-то.
Федька тряхнул рыжими волосами и вполглаза посмотрел на противника.
– Что ж ты, выходи!
– продолжал кричать Никандрыч, яростно размахивая руками.
– Ой, не подходи близко, лысина!
– промычал Федька.
– Ах ты, шитая рожа, вязаный нос! Ах ты!
– воскликнул Никандрыч и вдруг ринулся на бойца.
Тот дал легкого туза. Никандрыч завертелся турманом; толпа захохотала, расступилась и дала дорогу бабе, которая влетела в кружок и завыла над распростертым Никандрычем.
– Поделом ему, дураку: не суйся!
– Молодые дерутся - тешатся, старые дерутся - бесятся.
– У празднества не живет без дуровства!
– заметил другой рассудительным тоном.
– Хорошо чужую бороду драть, только и своей не жалеть.
– Вишь, одурел старый хрыч: куда лезет!
Но все эти разговоры, смешанные с хохотом и воплями бабы, не доходили уже до Глеба: он и товарищ его пробрались дальше.
Вскоре различили они посреди гама, криков и песней плаксивые звуки скрипки, которая наигрывала камаринскую с какими-то особенными вариациями; дребезжащие звуки гармонии и барабана вторили скрипке.
– Слышь, Глеб Савиныч, это у медведя!
– воскликнул мельник, подергивая плечами и притопывая сапогами под такт удалой камаринской.
– Пойдем скорее: там и Захарку увидишь; да только, право же, напрасно, ей-богу, напрасно: не по тебе… чтоб мне провалиться, коли не так.
Но Глеб его не слушал: немного погодя он уже пробирался сквозь тесную стену народа, за которой раздавалась камаринская.
На одном конце довольно пространного круга, составленного из баб, ребят, девок, мужиков и мещан всякого рода, лежал врастяжку бурый медведь: подле него стоял вожак - кривой татарин с грязною ермолкою на бритой голове. Перекинув через голову цепь, конец которой прикреплялся к кольцу, продетому в губу зверя, прислонив к плечу дубину, вожак выбивал дробь на лубочном барабане. Товарищ его, "козылятник", то есть тот, который пляшет с козою, также из татар, пиликал между тем на самодельной скрипке самодельным смычком. Каждая черта его рябого лица была, казалось, привязана невидными нитками к концу смычка; то брови его быстро приподымались, как бы испуганные отчаянным визгом инструмента, то опускались, и за ними опускалась все лицо. Когда смычок, шмыгнув по баскам, начинал вдруг выделывать вариации, рысьи глазки татарина щурились, лицо принимало такое выражение, как будто в ухо ему залез комар, и вдруг приподымались брови, снова раскрывались глаза, готовые, по-видимому, на этот раз совсем выскочить из головы. Оба товарища были сильно навеселе; несколько пустых штофов лежало на траве, подле мешка, скрывавшего козу*.
* Автору очень хорошо известно, что мусульманам запрещено вино; к сожалению, ему также хорошо известно, что мусульмане, по крайней мере живущие в Казанской и Нижегородской губерниях, напиваются ничуть не хуже других народов. (Прим. автора.)
Тут находились еще четыре человека, также сильно раскрасневшиеся: то были фабричные ребята. Один из них наигрывал на гармонии, другие били в ладоши, топали ногами и, подергивая в такт плечами, пели, как дробью пересыпали:
Ах ты, милый друг, камаринский мужик!Ты зачем, зачем по улице бежишь?Он бежит, бежит, повертывает!Да-а-и всего его подергивает!Ах-ти-ти-ти, калинка моя!Да в саду ягода малинка моя!Замашистая, разгульная камаринская подергивала даже тех, кто находился в числе зрителей; она действовала даже на седых стариков, которые, шествуя спокойно подле жен, начинали вдруг притопывать сапогами и переводить локтями. О толпе, окружавшей певцов, и говорить нечего: она вся была в движении, пронзительный свист, хлопанье в ладоши, восторженные восклицания: "Ходи, Яша!", "Молодца!", "Катай!", "Ох, люблю!", "Знай наших!" - сопровождали каждый удар смычка.
Под ускоренный такт всей этой сумятицы в середине круга плясал какой-то чахлый человек в жилете, надетом на рубашку. Изнеможение проглядывало в каждой черте его лица, в каждом члене его чахоточного тела; ноги его ходили, как мочала, пот ручьями катил по зеленоватому, болезненному лицу. Но глаза его сверкали необыкновенным блеском, как у камчадала, напившегося настоем из мухомора. Он, казалось, заплясывался до смерти; иной раз он как будто останавливался, но восклицание: "Ходи, Яша! Молодца! Ай да Яша!" - и звуки камаринской, подхваченные еще живее, снова приводили его в какое-то исступленное состояние, и он снова принимался семенить ногами, приговаривая: "Что ты? Что ты? Что ты?.." В порывах восторга он перекувыркивался и даже ударял себя в голову.