Шрифт:
Мы сразу решили явить миру мой новый образ, но на «драму» Клепа не решилась меня позвать. Мы шатались по мрачным улицам, еле освещаемым тусклыми фонарями; снег шел и таял, оставляя лужи и чавкающую землю в прорехах асфальта. Я проглотила обиду, но понимала: мне не место на ступенях театра у круглой чаши фонтана, в который новые боги летом выливали шампунь и резвились в пене, словно оттуда же и рождались. Должно быть, они сами не сознавали, как счастливы были.
За нами увязалось два парня, постояли с нами в чужом подъезде, поговорили о пустяках: кто мы, откуда, где учимся. Скука. А ведь когда-то в таких же подъездах происходили удивительные события: мы с Клепой летали через ступени, усыновляли беспризорные книги, спасали котят от морозов. Даже поездка в лифте казалась удивительным приключением. Мы покоряли пространство: хватаешься за перила и перебрасываешь лёгкое тело через лестничный пролет, почти не касаясь пола. А за узким окном над почтовыми ящиками – сибирская зима, и снежинки отчётливо белые в пронзительно синих сумерках.
Смешно было наблюдать, как похотливое нетерпение на простоватых лицах наших собеседников сменялось досадой. Они угостили нас дрянным пивом, и когда в голове моей зашумело, один из них оказался так близко, что меня затошнило от запаха его рта. Рука его подпирала стену возле моей головы, вторая скользнула на талию.
– За угощение надо платить, – послышалось в ухе шепот.
– Пошли отсюда, – бросила Клепа, быстро смекнув, к чему всё идет, и направилась к выходу. – Отпусти или я закричу!
Чужак ухватил ее за руку, а я стала немым манекеном, хлопавшим глазами, не в силах ни ответить, ни пошевелиться.
Клепа всё-таки выполнила угрозу и заверещала так, что дрогнули стекла в окне над рядом почтовых ящиков. Где-то хлопнула дверь, послышались шаги по лестнице. В детстве на Клепу уже нападали в подъезде, так что она бывалая. Нас отпустили, и, оставшись одни, мы ужасом смотрели друг на друга и дышали так часто, будто только что пробежали стометровку за девять секунд. Мимо нас, даже не взглянув, прошагал мужчина с пакетом мусора. Мы разом сникли и под нелепыми предлогами разбрелись по домам.
2
– Надеюсь, это смывается, – бросила мама вместо приветствия.
Мама умеет спускать с небес на землю. Земля – это ее стихия, у нее земная профессия и совершенно земные взгляды.
– Ты выглядишь лет на тридцать, – даже через дверь она продолжала высказывать свое мнение, о котором никто не просил.
Это тебе тридцать, мам. Тридцать четыре, если быть точной, – почти старость. На мне же проклятие вызывающе юной матери. Я родилась в ледяное октябрьское утро, в богом забытом роддоме на окраине шахтерского городка. В то утро родители должны были вернуться домой в областной центр, но небеса разразились небывало злым снегопадом, сокрыв пеленой дорогу домой. Изнутри я постучалась не вовремя, впрочем, таким же нежданным было мое зачатие на скрипучей койке студенческого общежития. Нежеланные дети редко бывают счастливы, нет-нет, да промелькнет в голове мысль: может, я помешала? Может, родители успели бы чего-то добиться, если бы не стали родителями так рано? Может, они меня не хотели?
С вызывающе юной матерью догадаться об этом не сложно: мама забеременела в семнадцать. Больше детей не хотела, и если бы не мое случайное появление на свет, то она никогда бы не решилась родить.
Скорая увезла маму в убитый временем и перестройкой роддом, где не было ни каталок, ни обезболивающих; ее заставляли подниматься по лестнице, когда моя голова уже болталась у нее между ног. От напряжения она порвалась и имела несколько швов, о чем много раз рассказывала за семейными посиделками, и я чувствовала себя виноватой в ее страданиях.
Со мной всегда было трудно. Болела я редко, но если вдруг угораздило слечь, то сразу смертельно: температура под сорок, пульс нитевидный, диагноз несколько раз ложный, хорошо, что успели вовремя, могли опоздать. Суету не любила, детей колотила и обзавелась репутацией детсадовского кошмара. Мама водила меня по психологам, думая, что я не способна любить. Те в один голос утверждали обратное: я люблю маму до одури и стараюсь привлечь ее постоянно ускользающее внимание. «Мозгоправам» мама не слишком верила и продолжала страдать от моих выходок. И во всем этом я тоже чувствовала вину – наверное, потому что тон у рассказов о моем детстве всегда был обвинительным.
Слово «любовь» в нашей семье говорить не принято. На невинный вопрос: «Ты меня любишь?» неизменно следовал ответ: «Спрашивать такое нельзя». Любовь между родственниками подразумевалась как нечто, не требующее подтверждения, как Бог или квантовая механика, но детский пытливый ум желал доказательств. Тем больнее было слышать мамино «люблю», обращенное не ко мне, а к ее мужу.
Мама ворковала с Володей, спрашивал, как прошел день. Почему ты не спросишь, как у меня дела? Всё хорошо, мам. Кстати, сегодня меня чуть не изнасиловали в подъезде.
Зажав уши, чтобы не слышать мамин голос, я взглянула зеркало напротив кровати и вдруг прозрела: она права, я уродина, и темные волосы мне действительно не идут.
В тот момент пришло сообщение от отца: «Привет, дочик. Как ты?» После развода он перебрался в Подмосковье, изредка прислал письма. Я ждала их так сильно, что каждый день проверяла почтовый ящик. В них он рассказывал о своей жизни, интересовался моей, отправлял музыкальные открытки с монеткой батарейки, зажатой между двумя картонными склеенными листами: на новый год пищал «джингл бэлс», на день рождения – «хэппи бездэй ту ю». Все письма отца я хранила, в ответ писала свои, а бабушка относила на почту. Затем в наши жизни ворвались технологии, и переписка утратила душу, превратилась в автоматическое «привет-как дела-нормально». А может, всему виной расстояние и время, прожитое порознь, за которое мы так друг друга и не узнали.