Шрифт:
Может быть за то, что я как нераскрывшийся цветок, продолжаю жить несмотря на все пережитые оскорбления? Ведь нашем доме даже произносить слово «любимый» считалось неприличным для молодой девушки. Когда я, юная, застенчивая, думала о том, как я расскажу матери о своей любви, о том, с чего начать разговор, – у меня пылали щеки, сердце тревожно стучало, а уши горели огнем. И тот самый цветок…
Может быть я славлю судьбу за то, что потеряв после надругательства самое дорогое для мусульманки – невинность, моя душа все еще обитает в телесной оболочке женщины, в оболочке, которая дает возможность оскорблять целый народ, всю мою родную землю.
Или – благодарю судьбу за то, каждый раз, когда в комнату приходил незнакомый мужчина, я со страхом ждала кому меня представят мои «хозяева». Или благодарю за эту жажду мести, жившую в моей душе, и за ту надежду, которая всегда была со мной?
Не жду для себя оправданий от тех, кто прочитает мои воспоминания. Но надеюсь, что меня поймут. Также я надеюсь на то, что когда-нибудь, хотя бы издалека увижу того парня, которого любила, несмотря на то, что в течение пятнадцати лет мое достоинство растаптывалось ежечасно, ежеминутно. Я надеюсь, что девушка, над которой надругались самым жестоким образом, все же сможет когда-нибудь смело взглянуть в лицо тем, кто знал ее. Вопреки всему, надеюсь, на понимание тех, кто прочитает мой дневник.
Вспоминаю, как однажды в аудитории университета преподаватель говорил о годах репрессий. На наш вопрос – «Почему один поэт доносил на другого?» он ответил: «Давайте попытаемся их понять, однако оправдывать их не обязательно». Я первой выступила против такой позиции, и даже спросила:
– А как понять?
Преподаватель ответил:
– Понимайте как хотите, однако понять пытайтесь.
Так и я, прошу вас только об одном – если вы читаете мои записи, пытайтесь меня понять, как только можете. Да и я бы никогда не согласилась на то, чтобы азербайджанка, тюрчанка поведала об этом не то что читателям, но и своим близким… Я прекрасно понимаю это.
Дорогие соотечественники, простите меня за то что прочитаете. Ведь я – продажная женщина, а у нас говорят, что такие люди национальности не имеют.
Однако причиной решения обнародовать все что со мной случилось явилось желание еще раз показать истинное лицо армян всему миру, нашим отважным мужчинам, сынам. Я верю, что число людей прочитавших эти строки и осудивших меня за открытые и откровенные описания бесчинств, увиденных и пережитых мной – уменьшится, а число тех, кто поймет, каким зверьем были армяне – подлые, бесчестные, неблагодарные люди – увеличится во сто крат.
Пусть наши отважные сыны, читая эти строки, обратятся в карающий меч, в вулканы, сотрясающие горы; пусть призовут всю свою гордость и достоинство. И может быть тогда, сердца сотен наших девушек, существующих просто как тело, обретут радость, а души девушек, нашедших удобный случай для самоубийства наконец заветный покой…
И еще будьте уверены – читая мой дневник, вы поймете, что я все еще без устали следую следами своих надежд. Несмотря на все случившееся со мной, я живу. Живу, сама не зная зачем…
* * *
Вы скажите Ханчобану —
Не ходить ему в Мугань.
Ведь в крови лежит Мугань…
Унесли потоки Сару,
Черноокую красу…
Февраль 1992 года… Зима в тот год выдалась очень холодной. Наш дом находился на окраине города. Переехали мы туда недавно, часто не было газа или света, и поэтому мы никак не могли согреть необжитый дом. К счастью, наша бабушка эту зиму была с нами. Хотя, на самом деле приезд бабушки из Нахичевани был к несчастью. Ведь бабушка приезжала к нам не на всю зиму. Побыв с нами летом, она собиралась обратно в Нахичевань. Отец наш стал шехидом, и бабушка не хотела оставлять нас одних после его смерти. Но армяне атаковали Карабах все сильнее, и Ходжалы уже несколько месяцев был в блокаде. Поэтому возвращение бабушки к моему дяде превратилось в неразрешимую проблему. Мы жаловались на стужу, а бабушка приводила в пример свою деревню – «Вы холода не видели… Вот в Нахичевани слово скажешь, оно и замерзает в воздухе». Моему брату, шестилетнему Кянану эти слова очень понравились. Он выходил во двор, и вернувшись обиженно бормотал – «Говоришь, бабушка, слово мерзнет в воздухе?» Мы смеялись, а бабушка сердилась, иногда даже как ребенок обижалась на наш смех – «Вот погодите, дороги откроются, уеду, и больше сюда не вернусь. Прав был покойный ваш дед когда говорил – не дай нам Бог зависеть от детей» Мамакое-как успокаивала ее, и она быстро забывала свои обиды. Бабушка была словно живой книгой. Вспоминаю ее, и все хочу говорить о ней без конца.
В те тяжелые, дни мы каждую минуту были готовы бежать, звуки стрельбы все время сопровождали нас. Во дворе у нас было маленькое строение типа полуподвала, которое мы называли первым этажом. Окно этого помещения выходило во двор, и на самом деле мы использовали его как кухню. Бабушка называла его «алдамы». Когда мы прятались там, бабушка и мой маленький брат Кянан были единственными, кто веселил нас. Наверное потому что, бабушка была старой и мудрой, а – брат был ребенком. Именно они помогали нам отдалиться от страха, от понимания того, насколько серьезна была опасность.
После смерти моего отца, ставшего шехидом в бою в первые же дни войны, мама перестала улыбаться. Глазах ее постоянно выражали глубокую скорбь. Она все время сидела скрестив руки, наблюдала за нами. Нам казалось, что она смотрит на нас, всех слушает нас, однако стоило задать ей вопрос, она словно очнувшись ото сна спрашивала:
– Что случилось? Что вы сказали?
Мы все понимали ее состояние, сочувствовали маме – все кроме моего маленького брата, который еще не понимал что такое настоящее сильное чувство.