Вход/Регистрация
Конь рыжий
вернуться

Гуль Роман Борисович

Шрифт:

– Почему вы арестованы? – бросил он.

Я рассказал, что вахмистр мне передал, что мой роман конфискован тайной полицией, как неотвечающий духу новой Германии, добавил, что книга в Германии имела хорошую прессу и вышла в десяти других стра­нах.

– Я уезжаю, – повернулся Шефер к жандарму, – поместите этого господина в амбулаторию, а назавт­ра я запрошу Берлин, – и также шумно, словно воен­ным маршем, Шефер вышел.

IV

В первые дни тюрьма особенно тяжела, вероятно, потому, что ты весь еще не применился к несвободе и всё в тебе ропщет. Со временем резкость спадет, тоска притупится, свободы будешь хотеть, быть может, еще страстнее, но научишься жить и в рабстве, а в долгой тюрьме, может, отвыкнешь и от свободы, как отвыкают от нее канарейки.

В амбулатории шумно толкутся сменившиеся с ка­раула гитлеровцы и меня не покидает чувство, что всех их будто я где-то уж видел; я знаю и эти крепко выруб­ленные брутальные лица, и грубобранную речь, и рука­стые жесты, и животный хохот; это наши октябрьские латыши, думаю я, то же площадное отребье, чернь вся­ческих революций.

– Наверх, к вахмистру Геншелю! – закричал вбежавший приземистый гитлеровец в рыжих сапогах с ушками навыпуск.

И я поднимаюсь к неизвестному вахмистру Генше­лю, ненавидя и приступки лестницы, и белокрашеные нумерованные двери, и надраянные дверные ручки, и весь этот душный ораниенбургский пивной завод, наско­ро превращенный в тюрьму для рабов Третьего Цар­ства.

На втором этаже в комнате за столом – пожилой человек, вместо лица у него – «полицейское клише»; это и есть вахмистр Геншель. «Что это, допрос о рома­не?», – думаю я. Но отталкивающим от себя голосом вахмистр говорит:

– Я должен вас сфотографировать и снять оттис­ки пальцев. Сядьте вон там и ждите.

Я чувствую странную физическую тошноту. Я сел в углу и жду очереди. Перед вахмистром – старый немец, крестьянин безнадежно дикого вида; самое боль­шее, он мог быть арестован за то, что обругал Третье Царство, и теперь в печатные бланки вахмистр заносит фамилии его жены, матери, бабушек и глухие ответы старика по всем пунктам длинного опросника; потом вахмистр переходит к описанью примет: рост, нос, глаза, но на волосах произошло замешательство. У старика не было волос: только сзади меж ушей узкой полосой они окаймляли череп, но и то цвет их был не­определим. Вахмистр на минуту насупился, потом бы­стро встал и взял аппарат: на полированной деревяшке болтались разноцветные косички и одну за другой он накладывает их на туповатую добрую голову дикого старика. Наконец цвет волос .преступника установлен; и вахмистр, отпустив его, крикнул:

– Следующий!

Следующим был я. Я сел на теплый стул проковы­лявшего за дверь старика. Я тоже называл фамилию жены «Новохацкая», матери «Вышеславцева», бабушки одной «Аршеневская», другой «Ефремова» и от этих неудобопроизносимых для немца славянских фамилий вахмистр впал вдруг в раздраженное оцепенение и злость.

– Теперь мойте руки, – злобно пробормотал он.

Я опустил руки в таз с грязной жижей; обтер их о какую-то тряпку и каждым моим пальцем вахмистр во­дит по лиловой краске и по разграфленному листу, а в дверях взатылок выстроились преступники: члены рейх­стага, ландтага, чиновники, журналисты, ремесленники, крестьяне, рабочие, бывшие граждане вчерашней Гер­мании.

V

На дворе лагеря беловолосый немец, с глазами как большие стеклянные пуговицы, окрикнул меня. У него семеняще-танцующая походка, он похож на хищную птицу. Это следователь лагеря – штурмфюрер Нессенс. Не глядя на меня, а как-то хватая исподлобья, Нессенс спросил, кто я и почему не на общем положении? Отве­чая, я глядел в его подергивающееся, розовое, словно пудреное, тонкое и очень жестокое лицо и думал: «садист».

Каждый день я вижу, как караульные водят аре­стованных к нему на допрос. А сегодня в амбулаторию гитлеровцы внесли на руках молодого заключенного и в ожиданьи санитарной кареты положили его на мою койку. На губах у него пена, лицо бурое, он в беспамят­стве и, вырываясь из их рук, мыча словно от нестерпи­мой внутренней боли, он вдруг с грохотом упал на пол; он умирал после допроса у Нессенса.

Чтобы хоть как-нибудь не быть в концлагере, я ухо­жу на опутанный колючей проволокой луг. Он всё же зелен и над ним всё же повисло жидкое солнце. Тут я ложусь, глядя на уже приглядевшийся вид: уездная не­мецкая улица, белые дома дешевого конструктивного стиля и протестантская церковь с шпилем, ускользаю­щим в облачном небе. Церковь вызывает во мне воспо­минанье о Лютере: «Da stehe ich und kann nicht anders!». У проволоки проминается часовой-гитлеровец с автома­тическим ружьем. Я гляжу вслед пронесшейся стае воробьев, словно ими кто-то выстрелил, Как картечью, изпушки. Но скоро мне уж не на что смотреть. Тогда, скинув рубаху, я ложусь под солнцем голый до пояса: на грудь, на закрытые веки падает красноватое тепло и, не улавливая причинности, я вспоминаю, как в отро­честве охотился с отцом в Косом Враге. Может быть Россию напомнили прошумевшие воробьи? Может быть тянущиеся с востока снеговые ветхозаветные облака? Не знаю. Лежа я от нечего делать воскрешаю в себе весь тот день: осенний, мокрый, с резким воздухом; черно­лесье тогда было уже охвачено концом осени, опадали последние лимонные листья с берез и бурокрасные с осинника. За ночь выпала пороша, забелив лощины. В Косом Враге лес перемежался полянами, оврагами. Ког­да на рассвете мы спустили гончих, первым громыхнул бас старого кобеля Валдая. Охотники уже все рассыпа­лись мастерить. Сквозь вязаные перчатки стволы дву­стволки волнующе холодят пальцы и от азарта у меня, мальчишки, ёкает сердце и подрагивают поджилки. На краю поляны я затаил дыханье. Гон приближающейся музыкой всё отчаянней катится на меня. И вдруг по гни­лому, мокрому листу мне слышатся пугливые скачки и передо мной в белорыжей траве вырастают уши русака; он прислушивается к гону, но вдруг заложив уши, прыжком кидается в сторону и от охватившей меня дрожи я забываю всё и только с стучащим сердцем ловлю на мушку бегущего зайца… отдача в плечо, вы­стрел… И я бросаюсь по кочкам к убитому зверю, а гон вокруг разливается с остервенением, ахают дуплеты за дуплетами, собаки выбегают на поляну, а я уж несу зайца за теплые длинные уши, спеша к привалу похва­статься и получить поздравление с полем.

В эту же охоту я понял, как сильно я любил отца. Оба в бобриковых куртках, в подшитых кожей валенках, подпоясанные патронташами, мы возвращались домой в розвальнях, но к вечеру дождь смыл порошу и ударив­ший мороз превратил всё в гололедицу. А ехать в гору.

Когда на паре лошадей мы добрались до середины обры­вистой горы, лошади вдруг заскользили и пристяжная, упав на колени, покатилась в овраг. «Упадем, упадем, барин!», закричал кучер. Я быстро выпрыгнул, но отец выпрыгивая зацепился валенком и еще б мгновенье – его б подмяли накатывающиеся сани. Вот в этот-то миг, когда я увидал для него смертельную опасность, я и ощутил, как люблю его. Бросившись к саням, я обхватил его верблюжий валенок и, что было сил, вырвал его из розвальней. И ощущенье этого теплого верблюжьего валенка осталось на всю жизнь ощущеньем любви к отцу и неизжитый отголосок этого чувства есть во мне даже сейчас, когда я лежу на солнце, на лугу концен­трационного лагеря; я словно и теперь вижу темную гололедную дорогу и в темноте вечернего зимнего неба каким-то чортом прочертился наш, напружившийся, вы­гнувший спину коренник.

Караульный что-то напевает. Я приподнялся. Как я хочу свободы! Какой? Самой простой! Идти вон так по той улице, как там идут какие-то немцы, не понимаю­щие, какое несказанное счастье эта обыкновенная телес­ная свобода. О, как я ее хочу! Но я заперт, лежу под караулом, за проволокой и мысленно спрашиваю себя: «ну, о каком бы предельном счастьи ты сейчас бы меч­тал? Чего б хотел, пусть совершенно несбыточного?». И отвечаю: «вот если б, пусть без денег, без крыши, без работы, но внезапно бы очутиться вдруг свободным на улицах Парижа! Это было бы предельное счастье!». Но – свисток. Гитлеровец свистом сзывает заключен­ных на поверку и отовсюду тянутся понурые люди, по­ходкой, усталыми движеньями рук и ног выражая какое-то невыразимое отчаянье. Я смотрю, как они строятся солдатским строем. Пожилой гитлеровец подает коман­ду и с деревянно-откинутыми руками, с бессмысленными лицами все они остолбенели. Я думаю о том, как глу­боко надо презирать свой народ, чтоб воспитывать его так, как воспитывает Гитлер. Но я тут же останавливаю себя: может быть я чего-то в этом всё-таки не пони­маю? Ведь Гитлер знает свой народ и это он загнал его в эту тюрьму. И в стране не нашлось даже горсти молодежи, которая, как мы, с оружием в руках пошла бы за свою свободу? На похищенье свободы Лениным русский народ ответил многолетней борьбой. А тут? Я знаю, что арифметическое большинство немцев не за Гитлера, но почему они сдались? Может быть потому, что Гитлер уже овладел их душами изнутри, заворожив их чем-то исконно-немецким, связанным со всем арсе­налом идей великого германизма? На лугу концентра­ционного лагеря я вспоминаю и Фихте с его «законом силы» в речах к немецкому народу, и Гегеля, утверждав­шего государство как «абсолютный дух», и Вагнера, обожествившего в звуках германскую варварскую силу, и многих великих немцев. И я внутренне уверен, что в этом насильническом лагере, я вижу всё ту же грубую германскую силу, охваченную непомерной гордыней ве­личия, только для площадного пониманья сниженную в гитлеризм.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 57
  • 58
  • 59
  • 60
  • 61
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65
  • 66
  • 67
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: