Шрифт:
Когда Гитлер начал войну, Яша Котик бежал в Россию и там сразу же стал коммунистом. Он проклинал всех буржуев и социал-фашистов, восхвалял товарища Сталина, доносил на других актеров, искавших счастья в России. Благодаря этим доносам он стал там знаменитым актером и звездой кинематографа…
О Чезаре мало что было можно рассказать. Это был изнеженный паренек — молодой, амбициозный, наполовину нахальный, наполовину стеснительный, жаждущий любви. И эдиповым комплексом он тоже страдал. Он все время называл ее madre и mamma m'ia… «Но к чему вызывать тени былого? — спросила Анна. — Теперь мы любим друг друга, и мы вместе. Что было, то прошло…»
Но действительно ли все это прошло? Они, эти тени, помогали. Каждая из них играла свою роль, требовала своей доли, своего бессмертия. Любовь, похоже, это насквозь дух. На нее распространяются все духовные законы. Прошедшее не прошло. Умершее не умерло. Слова — это деяния. Мысли обладают магической силой…
До вечера Анна непрерывно выспрашивала у Грейна о других его женщинах, помимо Леи и Эстер. Сколько лет ему было, когда он впервые начал жить с женщиной? С какими женщинами он имел дело, когда приходил к ней, к Анне, помогать ей со школьными занятиями? Она снова и снова возвращалась к вопросу о своей матери. Знает ли он, Грейн, что ее мама его любила? Она каждый день расспрашивала о нем. Когда он задерживался, мама, бывало, стучала ложечкой для лекарств по краю своей кровати, давая этим Анне понять, что она должна к ней подойти. Мама всегда спрашивала, пришел ли уже студент… А почему он, Грейн, принес ей однажды цветы? Почему он однажды принес ей бонбоньерку? Грейн уже давно забыл об этих подробностях, но Анна помнила их без счету. Теперь она заклинала Грейна, чтобы он сказал ей всю правду: целовал ли он когда-нибудь ее мать?
— Какая тебе, собственно, разница? — растерянно спрашивал он.
— О дорогой, я просто хочу это знать. Поверь мне, это никак не повлияет на нашу любовь. Просто любопытство.
— Да, как-то я ее поцеловал.
Какое-то время Анна молчала.
— Это все?
— Больше ничего.
— Это правда?
— Клянусь всем, что есть у меня святого.
— Сколько раз ты ее целовал?
— Несколько раз.
— А почему ты ее целовал?
— Да просто так. Она была красивой женщиной. Твой папа имел обыкновение уезжать на целые недели. Она была одинокой и больной.
— Она целовала тебя в ответ?
— Иногда.
— Когда это было? Когда это началось?
Грейн помнил об этом так мало, что ему пришлось выдумывать. Анна начала вздрагивать.
— Я все время знала об этом, — произнесла она со слезами.
— Как ты могла об этом узнать?
— Я знала. Ты страшный человек! Ты — дикий зверь!..
И вдруг она вцепилась в него и начала всхлипывать:
— О, я люблю тебя! Я буду любить тебя до последнего вздоха!.. До могилы!..
— Но я старше тебя.
— Нет, я умру так же, как мама…
И Анна разрыдалась.
И как будто дизельный локомотив испугался речей, которые велись в одном из его вагонов: он издал рыдающий вой, крик, исходивший из самого его стального нутра. Грейну показалось, что локомотив кричит: «Бог, смотри, до чего дошли Твои создания!.. Это конец света!.. „Утрачены все надежды…“ [85] О горе мне! Это „поколение, которое все целиком виновно!..“ [86] Плохо, плохо! Дурно, дурно, дурно!..»
85
Вавилонский Талмуд, трактат «Сангедрин», 97:2.
86
Там же, 98:1.
4
Солнце сияло. За окнами проносились пальмы. Пейзаж был летним, израильским. Поезд остановился, и пассажиры вышли попить апельсинового сока. Грейн не отходил от окна. Посреди зимы во Флориде была погода как на Пятидесятницу, [87] и пахло Пятикнижием. Пальмы стояли криво, с бородами из высохших листьев на стволах. Это делало их похожими на отшельников, одетых в лохмотья и склоняющихся перед Богом и Его могуществом. Едва подул ветерок, как пальмы закачались, замахали своими разлапистыми листьями… «Как могло получиться, что все это было так близко, а я целых двадцать лет не приезжал сюда? — удивлялся Грейн. — Как мало предприимчивости у человека! Как мало слов могут передать правду! Кто знает, сколько еще удивительных вещей есть вокруг, на которые люди не обращают внимания?..»
87
Пятидесятница (Швуэс, идиш или Шавуот, иврит) — еврейский праздник дарования Торы, выпадающий на конец мая — начало июня.
Поезд остановился в Майами. Грейн и Анна вышли. На плечах они несли свои зимние пальто, как освобожденные рабы, несущие знаки былой неволи. Такси везло их через мосты, похожие на улицы. В канале отражались пальмы, виллы. Отражения оазисов… Какой-то человек, катавшийся на водных лыжах, держался одной рукой за трос, привязанный к моторной лодке, а в другой руке держал бутылку, из которой отхлебывал кока-колу… «Здесь не боятся злых духов, — подумал Грейн. — Здесь гедонизм уже является признанной религией…»
Грейн и Анна не забронировали заранее места в гостинице. Они просто велели таксисту отвезти себя в какой-нибудь маленький отель, расположенный на какой-нибудь тихой улице. Такси проехало Линкольн-роуд, свернуло на Колинс-авеню, покатило по окраине города. Между огромными зданиями гостиниц сверкнул океан: небесная, светлая, неземная зелень. Океан был стеклянистым и застывшим, как космический неоновый свет. По его поверхности скользил белый корабль, похожий на декорацию в опере. Таксист вел машину и пел. Природа и человек вместе устраивали тут карнавал, полный песен, свиста, редких цветов, экзотических птиц, восточных пряностей. Машины блестели на солнце, как игрушки больших избалованных детей. Здания вырастали из земли, как дворцы в книге сказок. Давно забытая легкость, какое-то легкомысленное безделье отражалось на всем и на всех, как будто человеку удалось при помощи какого-то заговора освободиться от древнего проклятия и вернуться к райскому покою. Анна не могла справиться со своей радостью. Она взяла руку Грейна и все сжимала, сжимала ее. Автомобильный гудок не был простым гудком, он исполнял какую-то мелодию. Лица смеялись: «Долой смерть! Долой труд! Долой слезы!» Разрушены вечные преграды. Здесь люди пребывают в объятиях вечности. Здесь знают веселую правду…