Шрифт:
– А сам-то что пишешь? У тебя ведь тоже, не люди, а… один – таракан, другой и того хуже – гриб. Сам-то почему Муромца не славишь?
– Где его сейчас найдёшь… – вяло ответил Семён, уже сообразив, что Гоголю «и иже с ним» сто лет назад Муромцев искать было не в пример сложней.
– Выходит, что ты ещё больший соплежуй.
Семён от такого неожиданного поворота сник совсем.
– Да не грусти, – толкнул его в плечо Аркадий, – это даже здорово, что Акакий. Значит, можем себе позволить. Умаляем – значит, есть что умалять.
– Не умалимся ли до черты?
– Как почуем, что до черты, увидишь: сразу начнём себя возвеличивать.
– То есть, если начнётся героика, значит, отступать некуда – позади Москва, только вперёд?
– Ну. Это ж наш способ быть: умалиться-возвеличиться. Как говорит Николаич – переменный ток, Тесла. Вблизи кажется непродуктивно, а в историческом масштабе – сказка!
– Знаю, сказки ты любишь… Какие, кстати, твои любимые?
– О спящей царевне и семи богатырях.
– А наоборот сказки нет? О царевне и семи спящих богатырях.
– Это про нас с твоей Катькой, что ли? Подходит… как частное решение. Но правильное, главное – о спящей царевне и семи богатырях.
– Спящих.
– Да, пока спящих. Сначала нам самим надо проснуться, но потом за главное дело, за царевну! Из-за чего сказку и придумывали, миллионы раз пересказывали детям, отрокам, взрослым – искать и будить спящую царевну.
– Да кто она?
– Ты что? Родина. Россия. Русь! Украли, спрятали, усыпили.
– А хрустальный гроб – шестая часть земли?
– Все настоящие русские народные сказки – только об этом.
– Зашифрованное послание?
– Какое зашифрованное? Прямое обращение, а мы вот не понимаем: смотрим в упор и не видим, привыкли, притерпелись.
– Чего не видим?
– Очевидного! – Аркадий сорвал с обочины цветок: – На вот, посмотри, что видишь?
– Цветочек.
– Всмотрись, какой же это цветочек? Это же…
У себя в Мещере, в короткоштанном детстве, Аркадий на цветочках чуть не свихнулся, его даже дразнили «девчонкой», но он до сих пор уверен, что цветы, если дарить, то – женщинам, а понимать их – дело мужское; причём совсем не каждый может разглядеть суть цветка, увидеть в нём, если хотите, пространственно-временную модель всего мироздания, да и не модель даже, а само это мироздание, разве что в сильно-сильно уменьшенном варианте (никакая математика даже приблизиться к такому подобию не сможет, ибо ещё цвет и запах), а увидев – захлебнуться откровением этого мира… Душа стремительно уносилась в неведомые выси, и было бы это состояние абсолютным счастьем, если бы не начинало от непомерного счастливого напряжения или от невозможности проникнуть за последнюю шторку тайны что-то коротить в голове. Так вот однажды, когда на клумбе около булочной (мать зашла за хлебом) на Первомайской долго смотрел на цветок обычной календулы, ноготка, и вдруг всё-всё про него понял: понял, что, конечно же, это был не цветок, это была Великая Подсказка, и младенческая душа захлебнулась огромным, непонимаемым восторгом… Аркадий впервые потерял сознание. Так начались припадки. За несравненно сладким мигом следовала не сравнимая ни с чем страшная боль…
К несчастью – или к счастью, – с детства мало что изменилось, и он по-доброму смеялся над всякими искателями и открывателями структуры миров и всяких прочих пространств и эонов; над математиками, изобретающими многомерные миры – все они по какой-то непонятной слепоте не видели очевидного: Бог являл им всем эти структуры повсеместно, любой василёк или полевая гвоздичка были этой структурой и мирами. Надо было только преодолеть пригляделость… но и не сойти с ума.
Так стало получаться и «в воду смотреть». Настрой, полшага не доходя до опасной черты… туда, под волну и рябь, в живую серединку, где вода вдруг превращается в объёмный калейдоскоп, несколько мгновений он разноцветен и невнятен, потом цвет успокаивается и появляются – в воде или голове? – вполне различимые картинки… Не цветок, конечно, через который он попадал в «иномирье» сразу, но блики, блики…
Случалось ему и слышать правильное имя вещи (звук, рождённый составляющими эту вещь силами), оно редко совпадало с принятым ныне, но когда совпадало, тотчас опять открывалась потайная занавесочка в совершенно иной, настоящий мир; он упруго обдавал волной живого счастья, секунду, две – и занавесочка задёргивалась, оставляя от него только необъяснимый привкус сердечного восторга, только привкус… и это хорошо, потому что когда удавалось задержаться за занавесочкой больше двух секунд, счастья становилось невместимо много, и голова могла взрываться изнутри такой же огромной, как и отрывающийся мир, болью, сквозь которую он иногда слышал, как кричали в панике его детские товарищи и товарки по двору: «Тётя Аня, тётя Аня! Валерка без памяти остался!!!»
Пока не пошёл в школу, гостил под Клепиками с Пасхи до Покрова, а один год, когда случилось несчастье с отцом, даже и зимовал в деревне, в младших классах приезжал к бабуле на всё лето, в старших получалось на два, потом на месяц, в институте удавалось вырваться на неделю-другую, успевал только порыбачить да поплутать по лесу, надышаться.
Бабка говорила, что в городе ему нельзя, город его «не выпустит», «загубит», а у неё он будет здоров. «Он ведь лесовичок!» – «Все мы были лесовичками, а вот живём…» – отвечала мать. «Все не были…»
Внуков у неё было пятеро, но только в Валерке она чуяла истинное родство, хотя дети все – абсолютные язычники. Где мы, городские ортодоксы, видим лишь красоту, язычник сразу узнаёт стоящее за ней божество. Так взрослый человек с замыленным взглядом и пообвыкшейся в вещном мире понурой душой упирается в красоту, как в стену: ну, вздохнёт, ахнет, воскликнет что-нибудь банальное, сравнит с подобным, уже виденным-перевиденным – дальше ему хода нет… а для ребёнка любой цветочек – образ создавшего этот цветочек, и его восторг поэтому абсолютно религиозен. Взрослые могут рассуждать о Боге, ощупывать его потерявшими первосмысл словами, дети – видеть Его и быть в Нём. (Ох, как неслучаен этот призыв: будьте как дети!)