Шрифт:
Несколько раз за свою жизнь старику приходилось жить в год волка. Это были трудные годы. Именно в эти годы волков становится удивительно много. В эти годы они убивают всех зайцев, всех оленей, и охотники почти всегда возвращаются с охоты без добычи. Даже леммингов, – тундровых мышей, волки вылавливают и съедают. Для людей это тяжёлые годы, трудные и голодные.
Вот и этот год, тоже оказался годом волка. По рассказам молодых охотников в округе ни осталось никакой живности, только волки, волки, волки. Они так голодны. Так голодны. Они обязательно придут, обязательно придут. Старик волков не боится, он знает, как быстро они убивают, как быстро разделываются со своей добычей. Хорошо, что быстро. Хорошо.
Дело было в Булдырино
Было это где-то в пятьдесят пятом, или пятьдесят шестом году. Да, батя сразу после войны домой пришел, значит, Кольке в пятьдесят шестом уже десять лет исполнилось. Или девять. Бабка в тот год померла, и Колька сильно переживал, забирался на сарай и там ревел. Всласть ревел. Ему казалось, что только бабушка его и любила по настоящему-то, жалела всегда, хоть по поводу, хоть просто так, без повода. Гладила его по голове сухой, костлявой ладошкой и приговаривала:
– Сиротинушка ты, сироти-инушка…
Жалостливо так говорила, слезливо даже, и все гладила и гладила Кольку по непослушным, растопыренным в разные стороны волосам. Колька не перечил бабке, хотя в душе был с ней не согласен: коль у человека и мать есть, и отец, хоть и покалеченный, значит, не может быть этот человек сиротинушкой. Но больно уж жалостливо бабка выводила свое «сироти-и-инушка-а», что Колька молчал и соглашался.
С сарая, где Колька любил прятаться от родителей, открывался прекрасный вид за деревню, поскотина, с жалким деревенским стадом, покоть к реке, затянутая курчавыми тальниками, сама река, чуть просвечивающая бледными плесами. Дальше, уже на другом берегу, стеной, словно щетиной, торчал бор, по названию Телешинский. Говорят, в ранешные времена земли эти, вместе с деревнями, принадлежали барину по фамилии Телешин, вот он и посадил на том берегу сосенки. Не сам конечно, будет он с лопатой бегать, просто денег дал, а люди, всем миром и садили. Теперь бор, крепкий, красивый, грибы там завелись, ягоды разные. И Телешина, барина того, там, в молодом бору и расстреляли. За бором покосные луга, но их с сарая уже не видно, просто Колька знает, что луга там, он с пацанами уже года три, или четыре помогает колхозникам на покосе.
Мать Кольку не жалела, да и некогда ей было заниматься этими нежностями, не до того. Чуть свет, – на ферму. Обратно уж потемну. На отца-то времени не хватало, а тут еще Колька, – обойдется. Отец очень сердился на нее, особенно, когда был выпивши:
– Не понимашь! Стерва! Инвалид войны перед тобой! Награды за просто так не давали! Понимашь!?
Колька забивался в дальний угол на печке и делал вид, что он спит. Но никого не интересовало, спит ли он на самом деле, или его вообще там нет. Про него просто забывали в такие минуты.
Отец, и, правда, был весь избитый, израненный, руки не было, и не сгибалось одно колено. И награды были. Немного, но были, медали, одна «За отвагу», другая «За взятие города Прага». Колька пытался найти этот город на школьном глобусе, но не нашел, больно уж затерт был школьный шарик и названия городов почти не читались.
Отец нервно вышагивал от печки до стола, притопывая негнущейся ногой, и грязно обзывал мать. Она будто и не слышала его ругань, тянула к нему руки, пыталась поймать его и остановить.
– Прошенька, Прошенька… Колхоз ведь, как же я брошу.
Сама складывала вдвое сыромятный чересседельник, постоянно валявшийся у порога, подавала мужу, валилась на колени и опускала голову. Батя неловко замахивался предложенным ремнем, но совладать им толком не мог, так и не научился левой рукой, хлопал мать по спине. Снова замахивался, но злость быстро проходила, отбрасывал чересседельник на место, под порог. Помогал матери подняться.
Она не понарошку плакала, продолжала объяснять, что в колхозе строгая дисциплина, а рук не хватает. Тут же вскидывала глаза на пустой рукав мужа и торопливо поправлялась, что не хватает не «рук», а людей. И что похлебку она сварила еще по ночи, нужно было просто достать чугунок из печи. Только потом, позднее, выяснится, что чугунок тот батя опрокинул по причине неловкости, опять же по той самой причине, что у него всего одна рука, да и та левая. А ухват, будь он проклят, такой крученый, как ни приноравливайся, а он все одно, выворачивается из руки, вместе с чугунком. Пожалуй, что единственную работу, какую исправно делала эта самая рука, так поднимала граненую стопку, то с водкой, то с самогонкой, и аккуратно подносила к батиным губам.
Кольку батя тоже пробовал пороть, но ничего не получилось. Колька визжал, как поросенок перед ножом, выкручивался и, вырвавшись, убегал. Прятался на сарае, а то и вовсе, за деревней в зарослях тальниковых кустов. Поди, сыщи его там. Одной рукой не совладать, – надо и держать, и пороть. Батя бросил это дело и они, будто бы, даже сдружились. Правда, Колька не любил, когда тот был пьян, а пил батя по любому поводу. Просто пил, когда было на что, а если не было на что, то пил в долг.
Иногда к ним на подворье заходил председатель колхоза. Они долго сидели на покосившейся лавочке, вспоминали молодость, вспоминали войну. Кольке казалось, что войну они вспоминали с каким-то сожалением о том, что она закончилась. Вспоминали, как это было здорово: наступать, форсировать, атаковать, радоваться победам. Конечно, сожалели, ведь вместе с войной закончилось то время, когда они были самыми нужными, самыми главными, самыми – самыми. Были молодыми.… С руками и ногами.
Председатель звал Колькиного батю на работу: «хоть сторожем…». Но батя как-то виновато улыбался, опускал голову и тихонько, чтобы не слышал Колька, говорил:
– Ну, какой с меня сторож? Я же запойный, пущу в расход все твое хозяйство, и в Магадан. Этого, что ли хочешь?
Председатель крякал, огорчительно затаптывал окурок и, не прощаясь, уходил. Не мог придумать, чем бы таким занять человека, чем отвлечь его от этого проклятого зелья.
Иногда Колькин батя появлялся на людях. Появлялся на покосе, где в поте лица трудились все, от мала до велика, и мужики и бабы, и ребятня без дела не слонялась: за каждым был закреплен колхозный конь. Пацаны ловко управлялись с лошадьми, подвозили к огромному зароду копны, мужики метали, бабы укладывали один за другим подаваемые навильники. Все в деле, все в работе. Постоит Прохор в сторонке, поправит, подоткнет пустой рукав за ремень, понурится, и похромал в сторону деревни. Так же и на строительство новой фермы приходил. Обмолвится с кем, перекинется парой слов и уходит. А после этого уж запирует, так запирует! Кольку призовет, тискает его оставшейся рукой и сопли, смешанные с пьяными слезами, смазывает на Колькину рубаху. Воет потихоньку: