Шрифт:
Мое невежество никем не могло быть замечено - все мы были одинаковые неучи, что дети, что родители, что преподаватели - но всеобщий восторг перед умом и талантами отца на меня как-то не распространялся. Хотя именно отец, лишенный в своем тяжелом детстве и книг, и "Севильского цирюльника", и ферзевого гамбита, искренне восхищался моими познаниями.
В школе на уроках я слушал рассеянно, не веря, что пойму и запомню, а в седьмом классе страх перед неуспеваемостью превратился в настоящую манию - целыми днями я мог долбить немецкую фразу, чтобы потом без всякого смысла помнить ее всю жизнь. Хуже меня учился один Юрка Яговкин (в дальнейшем он превзошел меня и в пьянстве). Даже в любимых шахматах я не желал мыслить, изучать и преодолевать, просто смаковал выигрыши и тяжко переживал поражения. Обеспокоенная всем этим мама пригласила ко мне профессора-психиатра Э. М. Залкинда. Профессор счел мою нервозность и слезливость возрастной, но предупредил, что в жизни мне следует воздерживаться от алкоголя. Как показали дальнейшие события, это был очень дельный совет.
22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
Начало войны ознаменовалось для нас тем, что мы с Колькой Чернышевым шли по улице и встретили школьного стихотворца Николаева.
Дружно, не сговариваясь, мы не поздоровались с "изменником" (ходили слухи, что он назвал гитлеровскую армию самой сильной в мире). Отец моего возмущения не поддержал, он не был кровожаден.
– Мало ли что можно сказать, не подумав! Любят раздувать.
Несколько позже, когда немцы приближались к Москве, я сам начал бормотать что-то о "профессионализме немецких штабов", но Чернышев дал мне резкую отповедь.
Свердловская драма свернула гастроли - народу мало. Из Киева бежал артист Шейн, прежде игравший в Свердловске Ленина,- появился он с двумя чемоданами и шестой женой А. М. Чуп-руновой. При своем могучем телосложении она тем не менее играла инженю в Свердловской музкомедии и говорила: "Я умлу словно сяйка на зеленой лузяйке, тлепыхаясь у всех на виду". В зале это вызывало бурю смеха.
Срочно стали показывать "Болотных солдат", "Профессора Мамлока". Последнюю пьесу поставили и в драме, с участием Шейна. Театр находился в Мотовилихинском дальнем районе, а трамваи ходили редко, поэтому публика ринулась к галошам, не дожидаясь выстрела. Шейн опустил наган, уставился в зал и с бешеством произнес: "Хорошо, я подожду", и стоял так, пока не наступила мертвая тишина. Тогда еврей-профессор рассчитался с жизнью.
ЭВАКУИРОВАННЫЕ
Из Москвы приехала тетя Зина, там она работала секретарем Папанина, начальника Главсев-морпути, а тут устроилась секретарем начальника МГБ майора Поташника. Ларису, мамину племянницу, как менее смышленую, определили на завод. Впрочем, вернувшись в Москву, она тоже пробилась в "органы", где получала в два раза больше, чем ее муж-инженер, начальник цеха, хотя ничему не училась и ничего не умела. Наша соседка Халямина хотя бы владела машинопи-сью и стенографией. Лариса просто поздно возвращалась домой - и все. Однажды в середине ноября 42 года я ночевал у нее на Покровке и она под секретом сообщила мне, что ноябрьский военный парад отменили потому, что 6-го какой-то автоматчик на Красной площади стрелял по машине Микояна (перепутал), отстреливался и под конец подорвал себя возле памятника Минину и Пожарскому. В начале пятидесятых годов Ларису уволили из "органов" из-за глупой привычки брать фамилию мужа, а мужем ее на сей раз оказался Адольф Матвеевич Кампель.
Евгений Иванович Ротшильд, тети-Зинин муж, вернувшись из армии, тоже не смог устроиться в Москве на работу, хотя когда-то был председателем (или председательствовал) на съезде терапевтов (это подтверждают еще не изъятые фотографии).
Из Сталинграда эвакуировались комсомольские дружки отца Сулицкий и Заленский. Заленс-кий жил у нас, пока ему не дали комнату. Сулицкий был рангом повыше и сделался одним из секретарей обкома. После войны его произвели в дипломаты, хоть он и не рвался и заявил Моло-тову, что предпочитает партийную работу, на что Молотов возразил: "А я не на партийной работе?" Потом Сулицкий все-таки добился своего и много лет прослужил в качестве парторга Министерства иностранных дел.
До войны одним из секретарей Пермского обкома был Г. А. Денисов, любивший выпить и поколачивавший свою темпераментную супругу, его потом сделали послом в Венгрии. Сельхоз-отделом заведовал нынешний редактор "Правды" Зимянин.
В первые дни войны я попал в истребительный батальон при авиационном заводе, где готови-ли для фронта без отрыва от производства. Мне было 15 лет, я гордился батальоном и его комис-саром, нашим секретарем райкома, все время исступленно рвавшимся на фронт. Мы изучали винтовку, "Максим", ППШ, хотя это мало кому помогло, в том числе и самому комиссару...
Папа ревниво следил, чтобы я не оставался в городе, когда школьников бросали на стройки и погрузки - это в его глазах было важнее батальона, которому некого истреблять. Впрочем, и борцам с диверсиями доставалось чистить подвалы и строить бараки для беженцев.
Еще до войны классная руководительница без всяких разговоров приказала мне вступить в комсомол: "пиши заявление". С отцом я бы еще поспорил, а тут не решился. Раньше я был членом учкома, теперь стал членом комитета комсомола, и едва не сделался комсоргом школы. Тут я не выдержал: я представил себе Лемкина, нашего комсорга, худого, косоглазого, с зеленоватым лицом - да разве я смогу так, как он, часами читать мораль своим товарищам? Мне сделалось так скверно, что я буквально заболел. В школе разговаривать было бесполезно, я пошел к секретарю райкома Максимову (в дальнейшем тоже дипломат) и взмолился не выбирать меня. В душе презирая, он отпустил меня с миром, и комсоргом стал Игорь Кузнецов, ладный парень, чемпион города по легкой атлетике (это он сидел на одной парте со Светланой Римской). Так что ему пришлось восклицать в положенное время: "Да здравствует товарищ Сталин!" и получалось это у него так неловко, что оставалось только радоваться, что это делаю не я.
Я прекрасно понимал, что так надо, так принято, но сам почему-то предпочитал другую общественную работу - читать со сцены Гоголя, играть Чацкого, на худой конец, даже пленного командира, которого пытают. Эти пытки устраивали меня больше.
Однажды в класс пришел новый историк, старичок из числа эвакуированных, и принялся так интересно рассказывать о Петровских реформах, что по окончании урока мы устроили ему овацию - не упомню такого в школе ни до, ни после. Но очень скоро старик исчез, кто-то сказал документы у него не в порядке. На собрании я послал из зала записку нашей директрисе М. В. Боковой: "Почему убрали Сергея Петровича?" Мария Власовна ужасно разгневалась: "Кто послал эту хулиганскую записку?" Я промолчал. Было обидно и за себя, и за учителя. По какому праву его выгнали? Если преподаватель умеет так говорить, это лучше всяких документов...