Шрифт:
Нашли пристанище в бараке, где было полно таких же беженцев. Расположились на полу. Мама принесла буханку хлеба, которую дал старый фельдшер. Посоветовал этот добрый фельдшер ехать в соседний колхоз, там можно устроиться на работу и найти жилье.
Хлеб бережем. Отломила мама по маленькому кусочку, а остальное убрала в корзинку. Люда уже не берет хлеб, мы отщипываем кусочки и кладем ей в ротик, но она не жует, просто держит его во рту. Совсем обессилела, бедняжка.
Мне же не давала покоя оставшаяся часть буханки в корзинке. Мама ни на минуту не выпускала ее из рук. А вечером, когда все легли на полу спать, корзинку мама поставила между мною и собой, чтобы не украли. Я мучилась, мучилась и, дождавшись, когда все уснут, начала потихоньку отщипывать от буханки маленькие кусочки. Один кусочек, другой, да так и не заметила, как от буханки почти ничего не осталось, только крошки в корзинке и на полу…
Ох, и досталось же мне от мамы! Я и теперь мучаюсь за свой скверный поступок. Но тогда голод был сильнее других чувств.
На улице уже темнело, когда нас подобрала одна машина. Ехали все в кузове. Люда лежала тихо, без признаков жизни. Смотреть на нее было жутко. Жить ей оставалось совсем немного.
Приехали на место. Разместили нас в бараке, где уже было много народу. Спали все на полу.
В бараке было натоплено. Тепло. Мы легли на свободное место около печки. Сон нас сморил мгновенно.
Ночью Людочка начала волноваться, просить пить. Нашли теплой воды, даем ей понемногу, пьет, не открывая глаз.
Я тоже совсем обессилела, больше лежу. Самый бодрый у нас Касик, вернее, самый терпеливый и мужественный. От его ног уже идет неприятный запах. Это последнее, что я тогда запомнила. Дальше, как впоследствии мне рассказала мать, я была без сознания. У Люды начались страшные судороги предсмертные, невозможно было удержать ее тельце. Скончалась она утром следующего дня. Так как и я не подавала признаков жизни, решили, что тоже умерла. Умерших опускали в подвал, опустили и нас с Людой. Затем подъехала телега, положили на нее всех мертвых, и меня в том числе, повезли в последний путь.
Когда стали опускать трупы в яму, заметили, что я жива, и привезли обратно. Я этого, естественно, ничего не помню.
Годы спустя, после войны, когда я была уже почти взрослой, я стала спрашивать у матери, что же было дальше. Она не любила вспоминать про те времена, да и никто из нас никогда обо всем этом не говорил, словно этого и не было в нашей жизни.
Вот то немногое, что рассказала мне мать о моей «смерти». Когда меня привезли, стали отогревать, сунули в узкую щель между печкой и стеной. Щель была настолько узка, что невероятно, как там мог уместиться человек, хотя и маленький и сильно исхудавший. Затем меня напоили теплым.
Когда я немного окрепла, благодаря всем обитателям барака, которые, как могли, меня подкармливали и обогревали, мне сообщили, что нет больше моей любимой сестрицы Людочки.
Еще я узнала, что мама плакала оттого, что я оказалась жива, думала ей будет лете с одним Касиком, а тут снова мука ей.
Касик с трудом поднимается. Его хотят увозить, чтобы отнять ноги. Но он сказал, что лучше умрет, но не даст отрезать ноги. Мама не выходит никуда, ослабла и почти не видит, совсем почти ослепла от голода. Ходит тихо, выставляя руки вперед.
Касик стал сам делать перевязки на ногах, достал тряпок, так как бинтов, конечно, никаких не было и в помине. Посоветовали ему ванночки из марганцовки. Ни о какой чистоте, тем более стерильности, и речи быть не могло. В грязном бачке разводил он в воде (почти всегда холодной, так как кипяток был роскошью) марганцовку и поочередно опускал туда ноги. Ужасно это вспоминать, но это было действительно так — белые черви копошились, всплывая в бачке, они вылезали из больных ног, большие пальцы обеих ног были ужасны — торчали оголенные кости. После марганцовых «ванночек», по совету мамы, Касик смазывал ноги рыбьим жиром и забинтовывал тряпками. Проделывал это ежедневно. Произошло чудо: с ног стала спадать опухоль, раны стали затягиваться, но ноги были еще синие и ступни гноились. Через какое-то время (не помню) брат стал снова ходить, все лучше и лучше. Приносил нам с поля весеннюю мороженую прошлогоднюю картошку, и мы в бараке бросали ее прямо на горячий чугун плиты, жарили и ели как вкуснейшее блюдо, как деликатес. Назывались они, правда, не очень аппетитно — «тошнотики».
Вот эти эпизоды запомнились мне из наших скитаний во время эвакуации. Естественно, многие события я не помню с хронологической точностью. А многое и вовсе стерлось из памяти. Остались лишь обрывки воспоминаний, да и то смутные, то ли сон, то ли прошлое было действительно.
Когда мама узнала, что освобожден от немцев город Калинин, она стала разыскивать родных. Там жила бабушка, мамина мать. После оформления необходимых в то время документов на выезд мы покинули барак, где жили, поклонились могиле, где похоронена сестра Люда, и уехали к бабушке.
Встретила бабушка нас не очень-то радостно, скорее, напротив. Чувствовалось, что мы ей в тягость. Двое истощенных, больных внуков, да и дочь в таком состоянии, что требует забот о ней и ухода. Жила бабушка одна в семнадцатиметровой комнате в коммунальной, многонаселенной квартире. Условия по теперешним временам скверные — туалет на улице, кухни не было вообще, даже общей. Каждый жилец готовил пищу в своей комнате на керосинке или примусе.
Бабушка часто приносила из магазина кильку, мелкую, тощую. Делала бутерброды нам с этой килькой и выделяла по одному. Больше не давала, говорила, что мы истощенные, нам нельзя много есть, будет заворот кишок. Проглатывали мы эти свои «деликатесы» мгновенно, можно сказать, за один укус. Когда бабушка чистила кильку, мы считали это преступным расточительством. Следили, когда она их выбросит, и только она куда-либо уходила, доставали все это из ведра с отходами и съедали. Постоянно ощущали голод, казалось, никогда не насытимся.