Шрифт:
В одной квартирке помимо хозяина — тощего длинного старого Вениаминыча — жило четыре кошки, и в качестве кошачьего туалета Вениаминыч применял старые подшивки газет, тесно стоявших вдоль стены в коридоре. Он вырывал газеты из подшивок, укладывал в большой таз, а использованные мокрые газеты заталкивал в мусорное ведро, которое выносил лишь по мере полной упрессовки. Конечно, Вениаминыч использовал газеты не только для кошачьего туалета. Он черпал из них темы и вдохновение. Каждую весну где-нибудь в областной прессе появлялся маленький очерк, который начинался с фразы «На затянутый ряской пруд возле деревни Елисеевки опять прилетел старый селезень…» — и далее без больших отклонений от текста 1975 года. Ближе к лету он разражался серией исследований о земляке-путешественнике, который в составе экспедиции Пржевальского лично открыл один из горных пиков. А зимой писал вдумчивые, и, надо полагать, ценные для краеведения статьи об истории местных купцов-заводчиков. Но все это никак не умаляло его любви к кошкам, для которых он жертвовал бесценным архивом. Вонь в квартирке стояла такая, что Сошников и Земский за пьяный вечер и ночь, которую спали валетиком на древнем рваном диване, пропитались ею, кажется, навсегда.
В другом месте они попали в полуподвальную мастерскую народной художницы, и Сошникова потрясло, в каком диссонансе текли две ее жизни: поверхностная, которую он однажды видел — в выставочном зале, где сорокалетняя художница являлась среди людей стильной и, стоит признать, удачно мимикрирующей под стройную музу девушкой, в меру накрашенной, в стильном же накинутом на тонкие плечи черном с бордовыми узорами пончо; и ее реальная подземная жизнь в полуподвале с голыми бетонными стенами и открытыми трубами коммуникаций. Гобелены, которые готовились к выставке, здесь валялись рухлядью во всех углах, и везде громоздилась какая-то совсем уж приконченная древняя мебель, которая, вероятно, должна была изображать коллекцию антикварной мебели — диванчики, этажерки, шкафы, а к этому еще старинные разломанные прялки, столетние деревянные миски, какие-то остатки или останки древней одежды — все это было просто жуткой рухлядью. Горы мусора — бумажек, пыли, щепок, но, главным образом, кусочков и обрезков ткани, кожи, меха, шерстяных ниток, — горы не выносились, а просто сгребались в углы. Да еще отменные способности художницы лакать водку!.. Не было ничего удивительного в том, что, проснувшись в этом полуподвале утром, на топчане под не очень свежим байковым одеялом, Сошников с брезгливостью обнаружил художницу рядом с собой.
Через неделю Сошников, опухший и трясущийся, пришел в редакцию. Работать не пришлось: Сыроежкина заставила его подписать заявление «по собственному». Он был этому даже рад — давно ему хотелось порушить нудный ритм жизни.
Случилось это третьего марта, в тот самый день, превратившийся для него во временную воронку, в которую рано или поздно попадает каждый человек. В тот день они с Земским, «выправив головы бутылочкой водки», пришли в гости к Кореневу и Нине и уже стояли возле старого дома, когда Сошников почувствовал, что ему не стоит входить. Было это смутное предчувствие пугающим. Но в то же время странное наваждение казалось совершенно безосновательным. Сошников на секунду заколебался:
— Подожди… Я что-то подумал… А что мы собственно приперлись?
Но они все-таки вошли, притворили за собой дверь и оказались в густых потемках, таких густых, что Сошникову показалось, будто он не то что умер, а переместился по неким тоннелям в одну из параллельных вселенных, так что оживать ему пришлось уже в другом мире, при другом свете.
II. Месть
Он летел по темному, жуткому, гигантскому, похожему на космос пространству — голенький, маленький, хлипкий, съежившийся от ужаса, с хлюпающей от истерики грудью. И вот такой голенький, судорожный, воющий сидел верхом на деревянной оглобле, вцепившись в нее слабыми ручонками и обвив тонкими ножками, — летел в ледяной черной бездне. А вокруг — в безграничной тьме — летели сияющие красными телами существа, про которых он думал: демоны. С огромными, водянистыми, лысыми головами, красные, с маленькими щуплыми тельцами. И вот эти огромноголовые, ушастые, голые, красные, огненно-красные, сияющие краснотой, с огромными огненными ртами — улюлюкали, гикали, хихикали, погоняли его, щекотали длиннющими пальцами. Он проваливался в черноту ужаса час, день, неделю, месяц… Душе его, погоняемой красными, огромноголовыми, улюлюкающими демонами, уже невыносимо было терпеть. Но так постепенно, исподволь он влетел, втянулся, втек в голубовато-белое кафельное сияние, втек в лекарства, в иглы, в трубочки капельниц, в те токи медицинских жидкостей, которые пульсировали в его жилах, и в боль, мучительно охватившую его с ног до головы и особенно голову, которая вся была саднящей, ломящей болью.
Тень напротив яркого, белого обозначилась четче, выросла, приблизилась, склонилась к нему, его губы вытолкнули круглое, мягкое, как детский всхлип, слово:
— Нина…
Она распрямилась, превращаясь из Нины в больничную медсестру, с удивлением сказала:
— Гляди-ка, журналист ожил… — Тут же быстро ушла. И уже издалека, затихая, из общего смутного гула донеслось: — Где Аркадий Леонидыч? Срочно…
Он не мог долго смотреть — свет раздавливал, он закрыл глаза и опять соскользнул ниже, с головой ушел в круговорот тьмы.
Когда его привели в чувство, реанимационная медсестра, еще совсем молодая женщина, но крупная, мягкая, поила его через соломинку и ворковала со своей недосягаемой высоты, почти из поднебесья:
— Откуда ты знаешь, что меня зовут Ниной?
Он не мог сразу ответить. Он из своих потемок еле проглядывал в светлую щель жизни и боли. И ему пришлось сосредотачиваться, прежде чем смог заговорить:
— Пока я там был, я твои мысли прочитал.
— Вот как? — улыбнулась она. И тут же опомнилась: — Молчи! Тебе нельзя говорить.
Но через некоторое время опять:
— Что же ты там такого прочитал?
— Бросить этого… задохлика… И к любимому… — он хотел добавить «под бочок», но дыхания не хватало.
— Ха, прочитал, — усмехнулась она. — Я такое тоже прочитать могу… — Но тут же большое светлое лицо ее задумчиво улыбнулось. — А у меня, может, нет любимого.
— Так не бывает… — Он уже задыхался. — У каждого есть…
— Если бы… Больно тебе?
Он согласно прикрыл глаза.
— Ничего, родной… Сейчас сделаю укольчик и станет легче.
Голова была не в скафандре из гипса и бинтов, а в каменном саркофаге. Он же пытался ни на минуту не упускать из виду маленькие сгустки жизни, слабо пульсирующие в закаменевшем склепе, — все эти сгустки боли. Но иногда его обдавало холодком, он открывал глаза и видел медсестру, облаченную в светло-голубую униформу ангелов, ее большое нежное лицо. Она говорила ему что-нибудь ласковым голосом, или что-то делала с ним: меняла капельницу, или делала укол, или однажды, когда не было санитарки, молча с покорностью на лице проделывала все необходимое с судном. И еще приговаривала: