Шрифт:
Как бы подслушав его мысли, старуха спросила:
— Вы не изобретатель, товарищ инженер Сережа?
— Нет… пока!
— Вам обязательно надо что-нибудь изобрести… какую-нибудь там гайку… или втулку — я плохо разбираюсь в технике, — о вас тогда тоже будут писать в газетах… как о Наточке.
Сережа уже собирался уходить, как вдруг на маленьком столике в углу зазвонил телефон. Звонок был резкий, продолжительный.
— Междугородный! — ахнула Ариадна Георгиевна. — Это она!
Старуха охватила трубку и закричала:
— Я, я, слушаю!.. Сейчас соединят! — сказала она Сереже, улыбаясь всеми своими морщинками.
Прошло пять томительных минут — словно пять веков. И вот Ариадна Георгиевна снова закричала в трубку:
— Натуся, Наточка, это я!.. Да, да, бабушка!.. Папы и мамы дома нет, они в Доме учителя на докладе, со мной говорить бесполезно, все равно не услышу или перепутаю, здесь сидит товарищ инженер Сережа, которого ты от меня почему-то прятала, говори с ним.
Она сунула в руки Сереже трубку.
— Говорите же! Я не буду вам мешать!
Когда старуха деликатности ради вышла из комнаты, Сережа, кашлянув, сказал:
— Наточка, это действительно я. Здравствуй!
Наточкин голос, далекий, но отчетливый, родной, затрепетал в трубке:
— Сережа, милый, как ты к нам попал?
— Очень беспокоился, что ты не пишешь!
— Вчера послала тебе открытку. Как ты живешь?
— В общем ничего. А ты как?
— Тоже ничего. Не посрамила земли русской. В газетах — целые дифирамбы!.. Сережа, милый, здесь очень дорого стоит телефон, давай говорить о самом главном… Какая погода у вас?
— Хорошая! Дождь идет!
— Милый московский дождь! Передай ему привет. А здесь тепло, сухо. Очень хочется домой, Сережка! Ты меня встретишь?
— Обязательно! Уж как-нибудь вырвусь!
— Принеси мне на аэродром букет!
— У тебя, кажется, их и так хватает!..
— Букет из листьев клена и осины. Помнишь, мы собирали на Ленинских горах? Красные, желтые!.. Я ужасно их люблю. Принесешь, Сережа?
— Обязательно!
— Сережа, мы решили говорить о главном, а я болтаю сама не знаю о чем. У тебя есть что-нибудь важное мне сказать?
— Есть! Наточка, помни, что тебя в Москве… ожидает верное и любящее сердце друга!
— Ох, как торжественно! А нельзя ли проще, конкретнее?
— Проще?.. Ната… Наточка… прилетай скорей… Я тебя люблю невероятно, чудовищно…
— Я — тоже, но это не телефонный разговор, Сережа, милый… Обо всем поговорим в Москве… У меня через час концерт… Я так буду сегодня танцевать, что они тут все со стульев попадают… Сережа, милый, только я ведь все время… в разлетах… Ничего?
— Я к этому готов! Культурный обмен, ничего не поделаешь!..
— А почему ты до сих пор молчал, только вздыхал, как десятиклассник? Хотя не надо, не говори, ты себе не представляешь, как дорого телефон стоит… Сережа, милый, до свидания! Целую тебя, Сережа!.. Обождите, не разъединяйте!..
В тот же день поздно вечером, почти ночью, уже после концерта, прошедшего с триумфальным успехом, Наточка сидела в театре за кулисами, в своей уборной, и принимала знаменитого театрального критика с мировым именем.
Критик, вымытый до сияния, розовощекий, неопределенного возраста — не то сорок, не то все шестьдесят, — в белоснежной сорочке с брильянтовыми запонками и в черном строгом смокинге, говорил по-русски, беспощадно коверкая произношение слов:
— Я видаль Анна Павловна и ваша Галина Уланова, но я не — как это сказать — не по-доз-рительствовал, что ваши молодие сили есть такой грандиозной сили! Вы растопиль сегодня наша — как это сказать? — крах-мальная публика. Я не есть поклонник ваша социальная система, но я обязан признать, что Советский Союз развиваль великий русский балет!..
И, склонив набриолиненную голову, он целует Наточкину руку.
Прощаясь, критик спрашивает Наточку, что ее ожидает в Москве, когда она туда вернется.
— Работа! — говорит Наточка и вдруг, озорно, по-московски, по-русски, тряхнув золотистыми кудрями, добавляет: — И любящее, верное сердце друга.
1955
ВЕСНА
Нигде так много не курят, как в редакциях и издательствах.
Литературный труд располагает к курению. Сочиняя, писатель курит, дабы помочь вдохновению. Редактор, зарезав его рукопись, тоже курит, для того чтобы притупить неприятное чувство, похожее на ту брезгливую жалость, какую испытывает повар, полоснув ножом по горлу петуха, обреченного стать котлетами.