Шрифт:
«Конец! Конец тебе, старик!»
Он уперся ладонями, поднял голову, огляделся. Тут же лежала упавшая фуражка. Дотянулся, надел. Поодаль, под колесом, валялась трубка. На четвереньках подобрался, взял ее, набил и стал, охая, вставать. Ничего не ушиб, только макушку, но болело все, от головы до пят. И не тело, а где-то внутри, что-то невидимое, неуловимое ныло.
«Конец! Конец тебе, старик!»
Подошел к летку, раза два ткнул в мешок кийком, потом снова взобрался по лестнице в колпак мельницы, заглянул в ковш с зерном и опять спустился. Надо было подвесить новый мешок, наполнить ковш, пустить крылья во весь мах, потому что ветер слабел, но Лапинас ничего не делал. «Конец? Неужто, господи? Сотворяешь добрых людей безъязыкими, а преступнику пришил самый что ни на есть длинный. Зачем, царь царей, зачем? Неужто, чтоб меня покарать? Я и так уже покаран. Сжалься надо мной, господи…» Лапинас залез за шестерни и взобрался на груду мешков. Шилейка лежал, раскинув руки, будто распятие, казалось, даже дышать перестал. Лапинас нетерпеливо схватил отброшенную в сторону руку и разочарованно выпустил. «Ах, прости, господи, дурные помыслы…» Перекрестился, сполз с мешков, хотел отойти, но не мог оторвать взгляда от Шилейкиных ног. Они, эти ноги, перед приходом Мартинаса лежали вдоль стены, ботинками к двери, а теперь, как и все тело Шилейки, сделали неожиданный поворот на девяносто градусов и метили подошвами прямо в стык обеих шестерен. «Не знаешь, ох не знаешь ты, человек, своего часа… Спишь вот как в божьем саду под крылом у ангелов, сладкие сны видишь, а дьявол тебе исподтишка силки готовит. Бывает же такое, проснешься на чужом месте с похмелья, а кажется, что дома. Пойдешь по нужде во двор через дверь, а попадешь в шкаф…» Лапинас снова перекрестился («Убереги, господи, от дурного помысла») и несколько мгновений стоял охваченный холодной дрожью. Наконец очнулся, взял себя в руки и, решив, что нет лучшего случая для того, чтоб сходить за спичками, принялся собираться: насыпал полный ковш, подвесил пустой мешок для муки, поставил паруса на оставшихся двух махах и, заперев мельницу, вышел во двор.
Перед магазином стояла лошадь, запряженная в телегу. Наверное, пить хотела, потому что, увидев человека, ржала и рыла передними копытами землю. Из магазина вышли три парня. Раскрасневшиеся, бодрые. Они уже раньше заметили, чего хочет бедная скотина, и, находясь под таким градусом, когда сердце добреет, а в голове рождаются самые невероятные идеи, решили угостить четвероногого гостя. На такую проделку их побудило то, что пиво, которого они взяли несколько бутылок, оказалось прокисшим. Потому взяли они еще столько же, налили в ведро и теперь, смеясь над своей проказой, шли через двор с угощением. Лошадь при виде ведра заржала и заметалась в оглоблях.
— Чья это кляча? — спросил Лапинас.
— Черт ее знает. Какая-то бабушка в магазин приехала, — ответил один из парней, — просила лошадку угостить…
— Жигулевское? — Лапинас заглянул в ведро и зло рассмеялся. — Такое пойло только лошадям и пить, благодетель.
У двери магазина стояла небольшая толпа, в основном женщины. Все были взволнованы и о чем-то горячо спорили. Лапинас подошел к ним и спросил, что случилось.
— Тебе не все равно, мучнистая харя? — отрезал Гайгалас.
— Рожь начали пахать. Около Каменных Ворот, — объяснил Пауга. — Как тебе это нравится?
— Подумайте! — кричала Магде Раудоникене. — Мы своим детям корку под стол бросить не даем, а тут пускают прахом столько хлеба.
— В лепгиряйской бригаде тоже перепахивают. Смесь…
— В Варненай, где послезавтра должны были картошку сажать, сегодня кукурузу сеют.
— Мартинас вконец спятил!
— Вспахать хлеб! Где слыхано такое?!
В другое время Лапинас вставил бы слово, но сейчас не это его заботило. «Опять же! Мало ли несчастных случаев бывает?.. Хрясть! Будто муху. И нет… И концы в воду, благодетель…»
Он вошел в магазин, купил спички, выпил бутылку пива. Куда спешить? Мельница вертится… Уже собрался было уходить, но увидел у прилавка Людвикаса Круминиса.
Круминисы, отец и сын Юозас, вернулись с неделю назад. И не голые, как многие думали. Привезли с собой несколько тонн зерна и пухлый бумажник; дело в том, что большую часть имущества распродали на месте, под Красноярском. Сразу же купили корову, двух поросят, получили огород и, управившись дома, стали работать — один на ферме, другой в полеводческой бригаде. Лапинас раза два забегал к Круминисам — ведь после стольких лет (да и каких лет!) есть о чем потолковать, — но Людвикас был занят. Конечно, потолковали, и Круминис, кажется, говорил от души, но Лапинас надеялся не на такую, ох не на такую встречу…
У двора он догнал Круминиса. В кармане у Лапинаса торчала бутылка водки с лимонадной этикеткой (и при Мартинасе сухой закон, ничего не поделаешь…).
— Ну и бежишь, благодетель! Здорово! Гостя примешь?
— А-а, Мотеюс. Здоров. Заходи, коли хочешь, на минутку. Перекушу только и опять бегу на выгон.
Зашел. Сели за стол. Друг против друга. А между ними — Лапинасова бутылка.
— Без тебя попасут. Я, вернувшись из такого пекла, только бы и ходил по соседям, гулял да пил. Есть какая-нибудь чарочка, или еще не разжился?
— Не пью я больше, Мотеюс. Слабый был насчет этого и раньше, если помнишь, а теперь-то ни капли…
— Понимаю, Людвикас, понимаю. Сибирь скрутила. Холод, голод. Жену в чужой земле схоронил, дай ей, господи, царствие небесное.
— Горя хлебнули… да…
— А за что? За что, скажи, Людвикас? За то, что не голодранец был, а честный человек, вот за что тебе на спину такой крест взвалили!
— Время такое было…
— Кому оно нужно было, это такое время? Могло и не приходить. Будто при немцах не жилось?
— При немцах?
Тяжелая тишина. Два взгляда на мгновение сталкиваются, отскакивают друг от друга и, смутившись, расходятся. Чужие… В ушах гудит мельница. В кромешной темноте вертятся шестерни, выставив серые зубы. «Что я могу, мелкая козявка, господи? Твоя воля вознести меч, твоя воля и остановить».
— При немцах, говоришь… — Лысая голова Круминиса еще больше перекосилась на кривой морщинистой шее, впалые глаза зло смеются. — При немцах нас бы сейчас уже на свете не было. Не говорили бы так, да еще за бутылкой водки. А теперь живем.