Шрифт:
И тогда на позиции роты были брошены самолеты.
Они летели клином. Минометчики спокойно наблюдали за «юнкерсами». Уже который день эскадрилья за эскадрильей шли они туда, в горящий город. Но вот ведущий упал на крыло и с противным ревом ринулся к земле.
– Наш!
Минометчики бросились в блиндажи.
Николай Масалов слушал, как стонала, билась земля. А потом что-то неимоверно тяжелое упало на блиндаж. И стало удивительно тихо.
Больше часа, задыхаясь, ковыряли они глину, утаптывая ее по углам блиндажа. Пробились к свету. В подземелье хлынула живительная струя воздуха. Но тут же второй бомбовый удар. И снопа рухнули отвесные борта оврага.
Их блиндаж откопали первым. Они стояли, пошатываясь, пьяные от свежего воздуха и радости. Дважды похороненные и воскресшие.
А на Мамаевом кургане снова немцы шли в атаку. С откоса оврага связной Сашка Карулин уже семафорил: «Огня! Огня!». И рота, в которой остался одни взвод, дала огонь, как всегда плотный и точный, дала потому, что над русским солдатом не властен страх смерти.
Да, ко многому привык, притерпелся солдат. Но не мог привыкнуть, притерпеться он к горю людскому, которое всегда неожиданно, всегда тяжко и смотрит на тебя детскими, полными слез глазами. Еще тогда, в окружении, видел Масалов мертвую женщину. Молодая, рослая, даже в смерти своей красивая и величественная, она лежала в кювете. Рядом с ней лежал ее сын, ее первенец. Стреляли, видимо, в упор: на ребячьей головке жестко курчавились обгоревшие волосики. Шли и шли мимо солдаты. Полковой комиссар Виноградов хрипло говорил им: «Вот поэтому мы должны победить. Мы не можем не победить».
– ...Му-утти!.. Мутти!
– звенел и звенел голосок.
– Надо спасти ребенка.
– сказал генерал.
– Это, кажется, у канала, под мостом, - отозвался полковник-артиллерист.
– Не пройти.
– Все равно надо спасти ребенка, - генерал сжал кулаки.
– Как ты будешь по нему стрелять?
– Му-утти!.. Мутти!
Казалось, это звала на помощь, кричала от боли и страха запуганная, опозоренная фашизмом живая Германия. Это был крик и призыв будущего страны, ее нового поколения, которое уже рождалось и которому строить другую жизнь, достойную великого народа. И генерал не мог, не хотел стрелять в эту Германию. Но он не мог остановить времени: ровно через 40 минут начнется общая артиллерийская подготовка. Она будет мощной. Она испепелит все, что есть на том берегу. Через смерть тех, в черных мундирах, утверждается и жизнь на земле.
– Разрешите? Я пойду. Я знаю, где это.
Генерал взглянул на ставшего перед ним старшего сержанта. Среднего роста, подтянутый, с буйной шапкой смоляных кудрей на забинтованной голове. Лицо немного скуластое. Взгляд прямой, открытый. На груди - густая завеса медалей, бывалый воин. Об этом говорили не только медали, но и вся выправка - почтительная и молодцеватая.
– Только обязательно вернись, - сказал генерал.
И снова замолчал мой собеседник. Я не торопил его.
Занимался рассвет. Петухи в разных концах улицы весело играли первую предутреннюю побудку. Откуда-то комком подкатился черно-пестрый кобель, лениво басовито пролаял, словно обругал горластых петухов, и устроился у ног хозяина.
– Люблю, когда светает, вдруг неожиданно сказал Николай Иванович.
– Это, видать, врожденное. Крестьянский день летом рано начинается. Бывало, в страду намаешься на полосе, а в ночь пахать. Устанешь так, что сидишь весь вроде чугунный. А чуть проклюнется зорька, заиграет небо сполохами и как будто родниковой водой тебя ополоснет. Хорошо.
Николай Иванович как-то особенно аппетитно потянулся, привстал на легких пружинящих ногах и чуть слышно ойкнул.
– Болит?
– спросил я.
– Напоминает, - ответил он, осторожно усаживаясь. Не все еще железки из меня доктора вытянули, хотя в госпиталях полежать довелось. Время такое были, что торопились из ноги поставить, и ладно. Впрочем, железки - не главная беда. Притерпелся я к ним, привык. С головой вот иной раз неважно. Все какой-то шум я слышу. Это после контузии. Я, правда, помалкиваю.
Мы любовались нарождающимся днем. Звезды уже погасли. Тень, которая оказалась плотной серой тучей, надвинулась и заняла уже полнеба. Зато вторая половина неба густо розовела. Проснулась нависшая над домом береза. Ее листья тихо шептались с первым предутренним ветром.
– А ведь и в тот день, - задумчиво сказал Николай Иванович, - крепко меня выручило солнце, вовремя оно тогда из-за дома выглянуло.
Сразу пропало очарование утра. Знакомо прищурились глаза моего собеседника, затвердело лицо. Солдат, теперь уже мысленно, поднимался навстречу смерти.
От пролома в доме до Горбатого моста через канал Ландвер - метров шестьдесят. Шестьдесят добрых солдатских шагов, широких, размашистых, которыми ходят в атаку. А сколько он прополз? Оглянуться нельзя. Снаряды скупо пометили неподатливый бетон набережной, и человек на ней далеко виден.
Николай Масалов по памяти берет вправо. Правильно. Вот уже руки ощупывают щербатые края воронки. Рядом, чуть сзади, ложится еще одна густая и злая строчка крупнокалиберного пулемета. «Это немец из второго окна, - отмечает солдат.
– Однако припоздал немного. Тут-то меня не возьмешь - мертвая зона. Придумают же люди словечко. Зона, она хоть и мертвая, а солдату в ней - самая жизнь».
Николай Масалов перевел дыхание, прислушался.
– Му-утти... Мутти!
То тоскливо захлебываясь, то настойчиво тянул и тянул слабый детский голос. Отсюда он слышался глухо, как из-под земли. «Мать, значит, кличет, - шепчет Николай Масалов.
– И почему это на каждом языке слово «мать» такое жалостливое, понятное и сразу запоминается?!»