Шрифт:
– Ни хрена себе эфемерное!
– Вин нэ сбижав, - подал голос Перепаденко.
– Ты что-то знаешь?
– напрягся красным раздувшимся лицом Бурыга.
– Нэ знаю ничого. Але Майгатов николы б нэ збижав. Вин - чыстый...
– Чы-ы-ыстый, - передразнив, плюхнулся уж было привставший Бурыга в кресло.
– У тебя, гляжу, Анфимов, не экипаж, а сплошные философы. А тебя, Сократ, - пальцем проткнул воздух в направлении Перепаденко, - не удивило, что в нарушение всех и всяческих инструкций тебя отправляют с юта в момент несения дежурства по борьбе с возможными подводными диверсантами?
– Может, голова закружилась и за борт упал, - самому себе пояснил измочаленный Анфимов, вскинул на Бурыгу мутно-красные, забывшие уже о сне глаза и тут же опал, остыл лицом: говори - не говори, а только Бурыгу уже ничем не переубедишь. Не из такого он теста, чтоб можно было мять.
– Не удивило?
– Так я ж на секундочку. Тики за вах-цером сбигаты. Шоб гранату за борт кынув...
– О-о, понял, Анфимов? Я запрещаю бросать гранаты ночью, а ему насрать на приказ комбрига... Нет, мало мы его песочили тогда. Сразу надо было увольнять, как сигнал от особиста прошел. Мгновенно. По дискредитации... Чем меньше таких говнюков на флоте останется, тем быстрее мы его спасем...
Хрустнул свежим хворостом, чуть-чуть пожевал его и тут же заполнился хриплым голосом динамик, висящий коричневой эбонитовой шкатулкой над столом:"Командир корабля приглашается на ходовой!"
– Может, нашли?
– распрямился, стал выше ростом Анфимов. Разрешите?
– и вылетел из каюты с такой скоростью, словно помолодел на двадцать лет...
Но на мостике его ждало разочарование. Анфимов это понял сразу по прокисшему лицу вахтенного офицера, лейтенанта-торпедиста.
– Что?
– еще поднимаясь по трапу, впереди себя вбросил он на мостик вопрос.
Торпедист мотнул узкой, словно абрикосовая семечка, головой вправо, за борт. Вышло похоже, как если бы отбил в нужном направлении перепасованый ему мяч. Мотнул и стал еще грустнее.
– Чей-то катер на опасной близости. Посемафорили, а они все равно идут, товарищ командир.
За эти дни столько всего валилось и валилось на плечи Анфимова, что он скорее удивился бы, если бы сейчас ничего не произошло. Душа черствела, становилась бесчувственной, и только Майгатов, один Майгатов все еще зиял в ней рваной, ноющей раной, а все остальное... Да взорвись сейчас движок, рухни мачта - он бы воспринял это как должное. А тут какой-то чокнутый белый катер с каким-нибудь свихнутым на перестройке америкашкой.
Он спустился на верхнюю палубу, к трубам торпедного аппарата, где уже синели матросские "тропики", приложил ладонь козырьком ко лбу и кинул злое "Что надо?" через пять-семь метров проема, которые отделяли борт "Альбатроса" - выкрашенный от кормы до середины в черный, а от середины до носа - в шаровый, серо-синий цвет, старый, видавший виды борт - от слепящего стерильной белизной борта яхты.
– От имьени мойей страны привьетствую вас, - ответил с кормы яхты смуглый толстяк, одетый в одни-единственные зеленые плавки, которые были к тому же почти не видны из-за нависающего на них живота с огромным пупом, который толстым лимоном довершал далеко не культуристскую композицию. После тщательно выжеванной фразы толстяк натянул на отполированную лысину кепочку с чуть ли не метровым козырьком и показал освободившейся рукой на зелено-бело-красный флаг на мачте.
– А-а, итальяшки!
– раздвинул синюю толпу животом Бурыга и стал в паре метров от Анфимова.
– Феличита, Сан-Ремо, мафия, - протараторил все, что знал об Италии, и погромче крикнул: - Перестройка, дружба, мир!
– О, да-да - перестройка!
– обрадовался Бурыге толстяк, словно знал его тысячу лет.
А где-то в утробе яхты кто-то довольно опытный подрабатывал и подрабатывал рулями, и успел за эти минуты сблизить борта почти вплотную.
– Пьяче! Пьяче мольто!
– обвел рукою "Альбатрос" толстяк.
– Нравьится.
– Да, теперь друзья, - обернулся Бурыга к оживившимся, радующимся хоть такому отвлечению от нудных будней матросам и с ностальгией в голосе пояснил: - А раньше гоняли их, натовцев, по средиземке - только пыль стояла!
Анфимову не нравилось все. Не нравилось это подчеркнуто незаметное сближение. Не нравился толстяк с обвисшей нижней губой и по-женски безволосой грудью. Не нравилось, что вообще никого, кроме него, не было на довольно мощной, метров в тридцать длиной, яхте. Не нравилось... Ан нет, вон кто-то выглянул с ходовой рубки. Смуглое, закопченное лицо, черные очки, кепи с таким же чудовищным козырьком и какая-то черная наклейка на лбу - как у индианок.
– Вы опасно сблизились! Прошу отойти на кабельтов!
– выместил свое поганое настроение на итальянце Анфимов.
Толстяк вздрогнул и, поняв, что вот этот невысокий рыжий человек с изможденным, пепельно-серым лицом и есть главный на военном борту, взвизгнул:
– От имьени сольнечный Итальии ми угощщаем вас лючшим вином! Анна! Прэсто*!
Снизу, из белоснежного нутра яхты вынырнула такая же белоснежная, кажется, совсем не тронутая солнцем обнаженная девушка. Ее светло-соломенные, вовсе не итальянские волосы, ее нежная розовая кожа, высокая грудь с собравшимися, тянущимися вперед бурыми сосками, ее стройные ноги в таких же белоснежных, как яхта, туфлях делали ее какой-то неземной, сошедшей с неба. И даже два десятка стаканов, до половины наполненных красным искристым вином, на белом пластиковом подносе в ее руках ни грамма не добавляли ничего земного к ее стройной, божественной фигуре. Наверное, примерно так же из пены морской возникала Афродита.