Шрифт:
– Да что же это такое?
– негодую я.
– Кому там неймется?
Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:
Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;
Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;
А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.
– Почему не открываете?
– спрашивает милиция.
– Я работаю, - отвечаю я.
– Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.
– Слушаю, - говорю я.
– Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?
– Ничего.
– Так и запишем.
Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит электрофонарь.
Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.
– Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
Я даю ей фонарь.
Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
– Как обменивают?
– говорит вялая женщина.
– Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.
– А мне-то что?
– говорит техник.
– По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.
– Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
– Я могу вам помочь?
– спрашиваю я.
Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
– Ой, люди, спасите.
– Не кричите, - говорю я.
– Кошка пугается.
Это действует.
Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
– Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности.
Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
– Я Галя. Ты меня не бойся.
Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
– Я не боюсь, - говорю я.
А она говорит:
– Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит:
– Тут у меня поднизом много всего надето.
– Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата.
– А платочек украли.
Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
– У меня нет платка, - говорю я.
– А ты поищи, - говорит Владимировна.
– В шкафах.
– У меня только моя шапка, - говорю я.
– Не дам же я вам свою шапку.
– А я туда - и назад.
Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу.
Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
– А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
– И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна.
– Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка".