Шрифт:
Сперва кунята лишь высовывали в отверстие свои любопытные мордочки, присматривались и принюхивались к миру, потом стали совсем выбираться из дупла, пугливые, настороженные, готовые при первой опасности юркнуть обратно. Потом они изучили, облазили все дерево, в котором находилось гнездо, старую, трухлявую осину, с высыхающей, плохо зеленевшей кроной. А потом уж и вниз спустились, перенесли свои игры на землю, на соседние деревья. И мать уже часто оставляла их одних, молока у нее не хватало, и она вместо него приносила кунятам только что пойманных, еще теплых птичек или полузадушенных мышей. Птичек кунята, урча, живо раздирали, а с мышами, пока они еще шевелились и пытались удрать, долго баловались, прыгали на них, ловили и, только совсем замучив, съедали.
Со временем кунята и сами начали охотиться, все дальше и дальше убегали от дупла: тот пчелку накроет лапой и проглотит, тот мышиное гнездо разорит, тот найдет и съест рано созревшую на солнцепеке земляничку. Мать они теперь видели совсем редко. А где-то в середине лета она и вовсе куда-то исчезла. Пришлось жить самостоятельно.
В те первые дни взросления кунята еще держались вместе, находили друг дружку по следам, играли по старой привычке, но в конце концов разбежались кто куда по лесу, перестали встречаться. Однако лога своего не забывали, кто-нибудь да наведается пожировать, пробежаться по знакомым угодьям.
Спустившись впадинкой до самой речки, Одноухий хотел перейти на левую сторону лога, охота там чаще получалась, но резкий, бьющий из-под снега запах остановил его, вынудил повернуть и идти правым склоном.
Склон этот был узок и крут, солнце на него почти не попадало ни летом, ни зимой, разве что в длинные июньские и июльские дни, на утренних и вечерних зорьках. Но какое тепло и свет от раннего и позднего солнца! И чем выше стояло солнце, тем меньше лучи его пробивали густой, дремотный лес, а если и пробивали, то грели склон как-то легко, поверхностно, вскользь, не развеивая никогда полусумрак.
Белки и рябки здесь попадались не часто, всякая дичь любит солнышко, да и корма, ягод и шишек, тут скудно нарастало. А когда по дороге вдоль лога начали ходить, завывать тяжелые машины и трактора, рябчик и белка и вовсе перебрались на другой склон — подальше от шума. Кормились, правда, по обоим склонам, но на ночевку все-таки устраивались и гнезда вили больше на левом. И только из-за мышей Одноухий иногда еще бегал правой стороной лога.
Лунный свет тоже не попадал на склон, тоже лишь скользил кое-где по нему, в тех местах, где деревья стояли редко, разбросанно, да зажигал бледно-зеленым накалом вершины высоченных елей.
Пользуясь теменью у земли, Одноухий старательно прочесывал склон, ходил зигзагами, «челноком», как натасканная охотничья собака, то спускаясь близко к речке, то выбегая к дороге, обследовал все на пути, каждый дуплистый пень, каждое поваленное дерево, пустоты под ним — не пискнет, не пробежит ли где мышь? Но сегодня и темень не помогала, в такой мороз и мыши прячутся, забились по норам, не ищут прокорм, надеются на другую погоду.
К полуночи всего лишь одну мышь поймал Одноухий, поймал в буреломнике, зацепил когтями под снегом, в узкой щели между валежником и мерзлой землей, съел мышь без остатка, изжевал вместе с головой, лапками и хвостом, что, конечно же, было мало для его пустого, голодного желудка, для его сильного, крупного тела.
И поэтому, набежав на свежий наброд зайца, остро и раздражающе пахнущий, Одноухий пустился, не мешкая, по следу, сначала большими, торопливыми скачками, затем, почувствовав близость добычи, перешел на осторожный, скрадывающий шаг, мягко ступая каждой лапкой, выписывая за собой ровную следовую строчку, похожую на лисью.
На зайцев, особенно на старых крупных самцов, Одноухий нападал в исключительных случаях, только когда был очень голоден. Косой, пока ему кровь выпустишь, пока перегрызешь горло, так прокатит по лесу, так наколотит, намнет бока, падая с маху и кувыркаясь в снегу, что и добыче не рад станешь, а то может и вовсе содрать с себя ветками и кустами, исхлестать, расшибить о деревья.
Заяц кормился у самой дороги. Днем тут разъезжались две машины, свалили на обочине несколько молодых осинок, и сейчас косой обгладывал их, лакомился нежными, вкусными вершинками. Погложет-погложет, вскинется на задние лапы столбиком, замрет, прослушивая лес, — нет ли кого поблизости? — и снова гложет. Самого зайца было плохо заметно на снегу, только длинная тень выдавала, уродливая, подвижная, с трясущейся от старания мордочкой, с нелепо торчащими ушами.
Одноухий подкрадывался к зайцу со спины, он вытянулся, он низко стлался над снегом, он бесшумной змейкой огибал тонкие стволы осинника, он неподвижно застывал с поднятой лапой, когда заяц вскидывался, вертел головой в настороженности. Но все было напрасно, в одну из своих вскидок заяц не то услышал, не то углядел куня своим острым боковым зрением, сделал огромный стремительный прыжок — и запоздало бросившийся Одноухий промахнулся. Снова разбежался и бросился — и снова промахнулся.
Кто сказал, что заяц всего боится? Поняв, что его преследует всего лишь навсего куница, ноги и сила которой не чета волчьим и лисьим, заяц не побежал далеко, кружил по осиннику, спасался от набегов куня, круто и неожиданно сворачивая. Не желал косой покидать насиженного жировочного места.
Так они побегали возле дороги с полчасика, разогрелись. И Одноухому надоело пустое занятие — настороженного зайца разве догонишь.
Он опять нырнул в сплошную лесную тень, опять рыскал, обследовал все попадавшиеся буреломы и завалы, все щелистые и дуплистые сухостоины, все трухлявые, пустотелые валежины, но мышей больше не находил.