Шрифт:
Месяц спустя мне позвонила Оля и попросила о встрече. Я ответил ей не сразу, ведь боль, причиненная ею, еще жила в моей душе. Разум призывал ей отказать, но что значит его голос, когда речь идет о любимой!
Она сама пришла ко мне, пешком, прошла сразу в комнату, забралась с ногами в кресло и попросила пепельницу. Закурив, Оля долго не сводила с меня задумчивого взгляда и грустно молчала. Я же, устроившись напротив нее в другом кресле, с волнением подмечал перемены, произошедшие в ней. Она как будто стала старше, внешне в ней не осталось и следа того наивного ребенка, что так привлекало в ней раньше. Даже строго подведенные, печальные глаза, смотрели теперь по-иному, откуда-то из глубины, и пустая застывшая серость их лишь подчеркивала скрытую, глухую боль, затаившуюся где-то внутри нее, которую она принесла с собой в мой дом.
– Никак не могу забыть тот вечер, – тихо и вдумчиво произнесла она. – Он был прекрасен… Как сейчас вижу звезды над головой и чувствую, что ты рядом. Это очень странное чувство – ты давно далеко, и в то же время ты – рядом. Каждый день думаю об этом.
Она замолчала, погасила сигарету и отвернулась от меня, так, чтобы я не видел ее лица, и сказала, так тихо и незаметно, что я едва расслышал ее слова:
– Он мне изменяет.
В памяти моей сразу всплыл недавний омерзительный разговор с ее мужем, и боль ее приоткрылась мне всей своей бездной отчаяния.
– Он даже не скрывает этого, – так же тихо и невыразительно продолжала она, с трудом подыскивая слова и прерывая их длинными паузами. – И никогда не прекратит… Он говорит, что я должна быть ему благодарна и покорна… Если бы ты знал, как я его ненавижу… Я не знаю, что делать…
Я все еще молчал, хотя наружу рвалось: «Вам надо развестись!», и это мне казалось единственным, правильным шагом, но… Оля могла неправильно истолковать мои слова, и я молчал… Она же неожиданно резко обернулась ко мне и, с плеснувшейся в глазах болезненной тоской, воскликнула:
– Думала, никогда не скажу этого, но… я люблю тебя! Ты можешь не верить мне, можешь презирать, но знай, что я никого не любила в своей жизни так, как тебя…
Она сорвалась с места, бросилась ко мне и принялась неистово покрывать мое лицо поцелуями. Ее жаркие, сухие губы настойчиво искали мои, но я чувствовал их неискренность, и оставался к ним холоден… Внезапно она отпрянула, ее лицо побелело, губы сжались в плотную, узкую полоску, а глаза испуганно впились в меня.
– Ты что, не рад мне? – потрясенно прошептала она, заглядывая в мои глаза. – Это же я, милый. Ты что, забыл меня? Сейчас я тебе напомню…
Дрожащими пальцами она торопливо начала расстегивать пуговицы на своей легкой блузке, дошла примерно до половины и остановилась.
– Если ты не захочешь и не сделаешь это, я найду кого-нибудь другого, – с пугающей откровенностью, ультимативно произнесла она.
Я отрицательно покачал головой. Цена, означенная ею, была слишком высока для меня. Ее подстегивало чувство мести и неудовлетворенности, убившее во мне последние ростки любви и уважения к ней, хотя еще минуту назад я готов был носить ее на руках, лишь бы ее слова оказались правдой.
Оля все поняла, неторопливо оделась, очаровательными движениями поправила перед трюмо сбившуюся прическу и перед уходом небрежно обронила:
– Знаешь, ты ведь тоже не такой, как все…
Она ушла, на сей раз навсегда, и этот вечер стал для нас по-настоящему последним. С Олей я больше никогда не заговаривал, даже в краткие мгновения наших случайных встреч на улице. Она перестала разъезжать в роскошном авто, а год спустя, в августе, развелась с супругом. Говорят, теперь ее все чаще можно встретить в какой-нибудь сомнительной компании.
Похоже, она так и не оставила надежду встретить не такого, как все…
Татарский вал
Холодной скорби не измерить.
Ты на туманном берегу
Но не понять тебя, не верить –
Я научиться не могу.
С. Есенин
Помню, еще в далеком детстве, когда я только начинал постигать мир, и он открывался мне всей своей необозримой и величественной статью, какую и можно узреть лишь в этом цветочном возрасте, меня более всего на свете привлекала тихая гладь реки. Ах, как любил я эти, к несчастью редкие, прогулки по ее древнему берегу, охваченному буйной летней растительностью и упоенному слегка кружившим голову пьянящим ароматом лета. Любил идти по извилистой, протоптанной чьими-то многими, чужими и незнакомыми ногами тропинке, держась за руку казавшейся мне бесконечно старой бабушки, обычно в ясный, солнечный день, наполнявший уютной теплотой все мое маленькое существо, от которого так и хотелось пуститься в бег, стремительный, вприпрыжку, обогнать даже ветер, от времени до времени приятно холодивший лицо. Помню, как меня неизменно переполнял при этом немой восторг, который никак не желали понимать и принимать взрослые, и то и дело осаживали меня, считая все не более чем мальчишеским запалом, свойственным тому нежному возрасту, в плену которого я тогда жил. А я не мог открыть и выразить словами рвущийся из меня на свободу, сметающий все на своем пути, вихрь чувств, и без устали носился по берегу, что-то счастливо крича и распевая. Как много времени прошло с тех пор…
И вот я вырос, и воспоминания о том далеком прошлом, о тех счастливых и незабвенных днях хранятся в моей душе букетом сладких грез.
Странное дело, но я совершенно не помню лиц тех людей, с которыми в ту пору мне приходилось встречаться, не помню их имен, не помню, о чем они говорили со мной и моими родителями, во что были одеты. Я не знаю, что случилось с ними после тех наших встреч, живы ли они сейчас или нет, и если живы, то чем они живут…
Но я помню берег реки и те чувства, что рождались во мне тогда, когда я бежал по прибрежной тропинке. Я помню сухую, шершавую руку бабушки странного желтого цвета и смешные коричневые пятна веснушек на ней. Но помню ли я это потому, что мне хочется помнить это или потому что так кем-то, неведомым мне, могущественным и всесильным, неподдающимся никаким описаниям, когда-то было заведено? Может, память играет со мной злую шутку, стирая образы, которые могли бы быть мне дороги и полезны и заменяя их обманчивыми миражами?..