Иванов Анатолий Степанович
Шрифт:
На ключи так на ключи, Силантию было всё равно. Он уже понял, что Кафтанов загулял.
На лесной заимке стоял крепкий сосновый дом в четыре комнаты, конюшня, баня и ещё кое-какие службы. Баня стояла на берегу озера, в котором водились огромные щуки. Летом Кафтанов любил, напарившись, нырять в это озеро и подолгу плавать в нём.
Когда приехали, из дома на звук колокольцев выскочил молодой парень, бывший приказчик кафтановской лавки в Шантаре Поликарп Кружилин, схватил лошадей под уздцы. Савельев знал, что этот коренастый парень с буйными чёрными вихрами, с режущим взглядом всю зиму, с осени, живёт на заимке в должности «смотрителя». Силантий не раз заходил в шантарскую лавку, встречаясь с глазами приказчика, думал: «Хлюст. Такие-то обсчитают — и глазом не моргнут». За что хозяин разжаловал его в «смотрители», Силантий не знал. Да и кто поймёт крутой и сумасбродный нрав Кафтанова? И потом — то ли разжаловал, то ли пожаловал, тоже было не понять. Говорили, что молодой приказчик лихо пляшет, и Кафтанов, напившись, заставлял якобы его плясать до упаду перед своими сударушками.
Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом.
— Прочь! — рявкнул Кафтанов, сам повёл её к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. — В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал — и будет. — И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. — А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твоё счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд…
Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал.
— Вот так, — удовлетворённо произнёс Кафтанов. — Ты-то, Силантий, откобелил, должно, уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем…
Так Силантий стал жить на Огнёвской заимке.
Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые.
— Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… — шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть.
Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчёности, солёное сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием, диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает.
Так и шла жизнь до сегодняшнего дня…
Фёдор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришёл с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб.
— Чего тут такое? — спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был ещё узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться.
— Умывайся. На заимку Огнёвскую поедешь…
— А зачем?
— Зачем, зачем! Заместо меня вроде Кафтанов ставит.
Глазёнки Фёдора загорелись, но тут же он потушил их. Он не раз бывал на заимке (правда, в отсутствие Кафтанова и его гостей), знал, какую работу исполняет отец.
— Не сам Кафтанов, а Лушка это Федьку-то облюбопытствовала, — невесело проговорил Силантий, когда Фёдор пошёл умываться. — Ходит по заимке, трясёт грудищами, сучка ненасытная… Третий день Кафтанов пьёт с ней.
— Испохабят парнишку, господи! Испохабят, — всё ныла Устинья. — Не дам я его, не дам!
— Не дашь… Учили плёткой, поучат и дубиной. Куда ты денешься…
Когда Фёдор умылся и оделся, Силантий посадил его в пролётку, сказал, вручая вожжи:
— Лушка там с хозяином, упаси бог тебя касаться её. Помни: свернёт тебе Кафтанов голову и под мышку положит, если что… Будет приставать Лушка — бей её по мордасам. Это Кафтанов тебе зачтёт даже.
— Чо это она ко мне будет? — краснея, сказал Фёдор.
Женщин Фёдор ещё не знал, но, как и для всякого деревенского подростка, для него давно не было в этой области человеческих отношений никаких секретов.
— Гляди, гляди, сынок! Я не зря говорю. А гнев кафтановский ты знаешь.
Фёдор уехал, одолеваемый страхом и любопытством.
На заимку он приехал засветло, зашёл в дом. Кафтанов, сдвинув тарелки на середину стола, лежал на нём грудью и головой. Лукерья Кашкарова в застёгнутой наглухо кофточке, в длинной измятой юбке тормошила его то с одного, то с другого бока:
— Михаил Лукич, поспать тебе надо… Михаил Лукич…
— Вот приехал я… — сказал Фёдор.
Лукерья не обратила даже внимания на него. Ей было на вид лет двадцать пять — тридцать. Гибкая, как змея, полногрудая и широкозадая («Тонка, да усадиста», — говорил про неё сам Кафтанов), она двигалась по комнате легко и неслышно, на ногах держалась твёрдо, но Фёдор видел, что она тоже сильно пьяна.