Иванов Анатолий Степанович
Шрифт:
— А где же?
— Не знаю. Идите куда-нибудь. Куда хотите. Я пойду следом… Я очень, очень прошу.
Вера резко поднялась, резанув его изумлённо-непонимающим взглядом, сдёрнула с вешалки пальтишко.
Потом они шли вдоль улицы на край села — Вера впереди, чуть опустив голову. Вечер спускался тихий, тёплый, небо было серым, успокаивающим, без облаков, только на западе тянулись освещённые скрывавшимся уже солнцем две или три серебристо-розовые длинные полосы.
Миновав последние домишки, Вера вышла в степь, пошла между невысокими, облезшими за лето холмами, вышла к Громотушкиным кустам, остановилась возле зарослей, села на какой-то бугорок или кочку, прикрыв полами тоненького пальто ноги до самых щиколоток.
— Боже, стыд-то какой! — прошептала она, когда подошёл Алейников, и закрыла лицо ладонями. — Мне казалось, из-за каждого плетня, из каждого окна на меня глядят.
— Да, это у нас не очень ловко получилось, — с горьковатым оттенком в голосе сказал Алейников. — Я как-то… не мог придумать лучшего способа пригласить вас на свидание.
— Что я делаю, дура? Зачем это я?.. — И Вера подняла на Алейникова, как там, у порога, беспомощный взгляд.
— Вы что? — пожал плечами Алейников. — Я вот как очутился здесь, не пойму.
В голосе его опять была горечь. Он опустился рядом на землю и стал о чём-то думать. Вера поглядывала на него краешком глаз, покусывала нижнюю губу и теперь размышляла, как ей себя вести с ним, что отвечать. О чём он будет с ней говорить, она примерно знала.
— Напугали же вы нас, особенно мать с отцом, когда пришли тогда к нам, — сказала она.
Алейников поднял на неё тяжёлый взгляд, долго и внимательно рассматривал девушку.
— Что вы так смотрите?
— Да, люди, к сожалению, боятся меня.
— А вам разве это неприятно? — усмехнулась она.
Под лохматыми бровями у Алейникова вспыхнул вопросительный огонёк. Но он тотчас погас, чуть продолговатое лицо его сделалось угрюмым и холодным.
— Слушай, Вера, — он снова перешёл на «ты», так ему было всё-таки удобнее. — Я понимаю, как я жалок и смешон… в этом своём положении. Ты в дочери мне годишься. Тебе двадцать, а мне пятьдесят. Я знаю также, что меня не поймёт никто, как не поняли твои родители. Отец твой вообще ни слова тогда не сказал, мать ответила, что не может ничего… и не хочет решать за дочь, что я должен у тебя спросить. И вот… я решился спросить…
Когда он говорил, в голосе его была дрожь, он волновался, как мальчишка, не знал, куда девать свои глаза и руки. Вера сидела притихшая. Поставив локоть правой руки на колено, она прикрывала ладошкой лицо и… чуть улыбалась. Она теперь не боялась Алейникова, она успокоилась и думала: пятьдесят — это, конечно, много. Но он ещё ничего на вид, не очень страшный и моложавый. Без рубца на щеке был бы попригляднее, но и рубец не очень портит, придаёт даже какой-то колорит. Но вот интересно — сколько он проживёт ещё? Если лет десять, ей тогда будет тридцать. Это ещё ничего, ещё можно замуж выйти. А если двадцать, ей будет сорок лет. Это уже годы для женщины…
Думая так, Вера и сама понимала, что мысли её мерзкие и гадкие, и от этого чувствовала не то смущение, не то лёгкое раздражение. «А-а…» — мысленно отмахивалась она, хмуря брови. Но от чего хочет избавиться — от этих мыслей или от раздражения, вызванного ими, — тоже отчётливо понять не могла.
— Да, я решился у тебя спросить… — снова заговорил Алейников, не глядя на девушку. — Хотя понимаю, что, скорее всего, ты скажешь «нет». Но всё-таки я должен спросить, чтобы так или иначе выбраться из этого нелепейшего положения, в котором очутился…
Узкие и длинные полоски облаков над их головами потухли, и небо сразу стало ниже, воздух всё гуще наливался холодной вечерней мглой. Когда Вера и Алейников подошли сюда, Громотушкины кусты стояли недвижимо, сейчас ветра тоже не было, но деревья лениво покачивали верхушками, шумели иссохшей за лето листвой и неприятно и тоскливо. Алейников слушал этот неясный шум и о чём-то думал.
— Я не могу ответить сейчас, Яков Николаевич, ни «да», ни «нет».
— Хорошо, хорошо, — сказал он, отступив. — Только одна просьба у меня… Встретимся тут, на этом же месте, через неделю, в это же время? Нет, нет, не для того, чтобы ты сказала окончательный ответ, — прибавил он, видя, что Вера шевельнулась. — Ну просто… чтобы вместе побыть. С ответом я не буду торопить… Скажешь сама, когда захочешь.
Пустынно и тихо было здесь, в степи, у кромки Громотушкиных кустов. Только деревья уныло шумели, будто жалуясь на темноту, на одиночество и на то, что кончилось лето, посохли листья, скоро облетят, обсыплются, наступит длинная зима с длинными тёмными ночами, лютым морозом, пронзительным метельным воем.
Вдруг к ней пришло совершенно неожиданное желание — пойти и поболтать с Манькой Огородниковой. Не о Семёне и не об Алейникове тем более, а просто так… Давно, с самого лета, не видела Маньку, как она и что? И вспомнить, может быть, как они с Манькой лежали когда-то на печке, ни живые ни мёртвые от страха, а по комнате расхаживал Алейников в длинной шинели, явившийся арестовать Манькиного отца. Карусели же пишет жизнь! Тогда она, глядя на Алейникова, чуть не задохнулась от страха, а сегодня тот же человек объяснился ей в любви, как беспомощный телёнок.