Иванов Анатолий Степанович
Шрифт:
— Я не могу принять эту теорию. Она какая-то животная.
Засухин усмехнулся невесело.
— Наша беда, может быть, в том и заключается, что многие вещи мы тотчас принимаем за теорию, сразу же примеряем её к нашей истории, к нашей жизни и — или безоговорочно руководствуемся ею, или так же безоговорочно отвергаем. Вот и ты сразу — «не принимаю». А между тем, если чуть вдуматься в эти слова, может быть, и я, и ты, и… Полипов — все мы на свои поступки посмотрим как-нибудь иначе, увидим их, возможно… я не говорю — обязательно, возможно — в другом свете? А?
Алейников начал, кажется, понимать мысль Засухина. По всему его телу прокатилась горячая волна, она родилась где-то в груди, ударила в голову — лоб Алейникова сразу вспотел.
— То есть ты хочешь сказать, что я… — начал он и замолчал, не зная, что говорить дальше, какими словами выразить охватившие его чувства.
— Да, я хочу сказать, что пришло время — и в тебе заговорил, начал брать верх голос разума, — помог ему Засухин. — И такое время рано или поздно придёт ко всем, даже к нашим убеждённым противникам. Конечно, к одному раньше, к другому позже. Теперь видишь, теперь понимаешь, как и куда идёт жизнь?
Алейников молчал. Он молчал и думал: всё, что сказал сейчас Засухин, — общеизвестная, даже примитивная истина, что когда-то он, Алейников, эту истину вроде и знал, но забыл, а теперь вспомнил вдруг, он словно спал, а теперь проснулся или начал просыпаться.
А Засухин между тем говорил:
— В мире извечны истина и несправедливость, свет и тьма, ум и глупость, а короче — добро и зло стоят друг против друга. Мы, люди, в семнадцатом году впервые нарушили это противостояние добра и зла. Нарушили, но не победили ещё. Мы победим, когда наши идеи, идеи добра, восторжествуют на всей земле. А пока борьба между добром и злом продолжается. Но зло существует вековечно, оно очень цепкое, оно пустило длинные корни, и борьба с ним будет ещё долгой, упорной и жестокой, Яков. Она будет кропотливой. Будут ещё, может быть, и войны, страшные и разрушительные, во всяком случае — намного страшнее и разрушительнее, чем схватка со злом в семнадцатом году. Но в конце концов победит добро, потому что в этом именно и суть и смысл жизни.
Засухин умолк, поднялся, и, разминая ноги, прошёлся по кабинету, остановился возле окна, у которого недавно стоял Алейников. Из окна виднелась Звенигора. Огромный заснеженный каменный горб вздымался, казалось, сразу же за крышами окраинных домов Шантары, глянцевито поблёскивал под низким зимним солнцем.
— Всякая истина, Яков, — и обыкновенная, житейская, человеческая, а особенно социальная, — достаётся людям трудно, тяжело. Конечно, некоторые понимают её легко, как-то сразу. Но ко многим, очень и очень ко многим она приходит через страдания и даже трагедию. А есть люди, которые постигают истину только перед смертью, которым приходится платить за её постижение самой высокой ценой — жизнью. А почему?
Засухин ещё постоял немного у окна, вернулся на своё место, поглядел на притихшего Якова.
— Да потому, что, продолжая говорить чуть философски, вот это великое противостояние добра и зла существует в каждом человеке. В тебе, во мне. В Полипове… В каждом человеке! — ещё раз подчеркнул он. — И между добром и злом идёт постоянная борьба — страшная, беспощадная, безжалостная. А что победит и когда — зависит от многих причин: от среды, в которой воспитался и вырос человек, от его душевных качеств, а главное, как мне кажется, от его ума, от его способностей осознанно воспринимать жизнь, идеи времени… Понимаешь?
Алейников ответил не сразу.
— Что же тут не понять, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — Оно действительно всё просто… И всё неимоверно сложно.
— Да, и просто, и сложно, Яков, — подтвердил Засухин. — А те слова из книжки я вспомнил лишь потому, что, мне казалось, они скорее помогут понять тебе, почему же так оно идёт пока у нас в жизни. — Он встал, обвёл взглядом почти голые стены кабинета, будто недоумевал, как он здесь очутился. И опять горьковато усмехнулся. — Но как к ним ни относись, принимай их или нет — разумом-то в своих поступках мы действительно пока ещё не всегда можем руководствоваться.
И, как никогда ещё в жизни, Алейников почувствовал вопиющую нелепость многих своих поступков, нелепость своего существования. Он глядел на Засухина так, словно тоже недоумевал: почему этот человек оказался здесь, в кабинете, почему он должен отправить его сейчас в камеру? Всё было нелепо, нелепо…
А Засухин, будто смеясь над его мыслями, проговорил:
— Особенно не хватает у нас разума в тех делах, которыми ты занимаешься.
— Замолчи! — бледнея, вскрикнул Алейников и стремительно поднялся. Губы его затряслись, шрам на левой щеке налился тёмно-багровой кровью. Алейников упёрся кулаками в настольное стекло, точно хотел раздавить его.
— Что ты? — проговорил Засухин негромко и успокаивающе. — Я ведь говорю вообще… Лично тебя, Яков, я не обвиняю.
— Ты не обвиняешь… А сам я себя? — глухо спросил Алейников, глядя на Засухина с ненавистью. — Это ведь именно мне за постижение истины приходится платить самой высокой ценой!
По усталому лицу Засухина, как рябь по тихой воде, что-то прокатилось и исчезло, только в уголках крепко сжатых губ долго ещё стояла боль, смешанная со злостью и раздражением.
— Никак, застрелиться хочешь? — спросил Засухин, глядя в упор на Алейникова. Чуть засиневшие веки Засухина подрагивали.