Шрифт:
Она и вправду была счастлива. Но, как всегда, недолгое время. Еще через месяц, глядя в темные окна, в которые кто-то злой швырялся снежной солью, она ругала свою горькую судьбу. Кирилка — так она назвала своего ребенка, в честь забытого всеми прадедушки, которого она никогда и не видела, но которого считала человеком голубой крови, белым офицером, а значит, личностью благородной и достойной, — оказался ребенком неспокойным и капризным. Он плакал все время — когда у него были причины, а когда их не было — просто негромко протяжно ныл. Все ее время слилось в бесконечный вибрирующий ной, то затихающий, то усиливающийся, но никогда не прекращающийся. У младенца то резались зубки, то болел животик, то он хотел есть или пить — и вдобавок ко всему она все чаще ловила себя на том, что видит в его глазах выражение своего второго мужа, голубую пустоту, бессмысленную и жалкую.
Судьба — такая злая, хитрая и беспощадная — вдруг неожиданно пришла ей на помощь. Протянув тонкую ломкую соломинку, когда уже только Маринина голова маячила над болотной трясиной, зеленой и зловонной, пахнущей приближающейся старостью, непросыхающими пеленками и срыгнутым молочком. И она ухватилась за нее. И поскольку очень хотела выплыть — выплыла все же, хотя соломинка трещала и осыпалась в руках, и сломалась в итоге. Но она была уже на берегу.
Как-то поздно вечером позвонила ее давняя подруга. Забытая совсем, несмотря на сделанные для нее Мариной многочисленные добрые дела. Марина не помнила — а вот Ленка, видимо, не выпустила из памяти ни денег, которые давались ей на аборт, ни пирожков, которыми подкармливали ее, голодную, одинокую, живущую в общежитии. Помнила она, наверное, как Марина пригласила ее пожить у нее летом, потому что Ленке незачем было возвращаться в Череповец, к парализованной матери и непросыхающему отцу. Да, Марина всегда могла прийти на помощь — об этом она сейчас думала, слушая беззаботное Ленкино щебетание. Гораздо более беззаботное, чем ее теперешние мысли.
Она сидела и слушала, и на глаза наворачивались ставшие такими частыми слезы — но это были не те злые и жалостные слезы, которыми она плакала последнее время. Это были слезы радости. Она думала о том, как важно помогать друг другу, потому что если ты кому-то поможешь в трудный момент, тебя потом тоже не забудут — Ленка ведь не забыла.
Мало-помалу слезы высохли, и на смену радости пришла злоба, белая и комкастая, как дешевое сухое молоко. Марина развела эту злобу водой внутреннего смирения и проглотила — остался лишь неприятный привкус, и только. Ленка не просто так позвонила. Она, пучеглазая, тупоголовая Ленка, стала женой очень богатого человека, нового русского какого-то. Он, толстый и красномордый — ну а какой же еще? — не хотел, чтобы Ленка оставалась домашней клушей. Он сделал ее главным редактором журнала. А Ленка вспомнила о Марине, потому что она была «единственным из ее знакомых человеком, который помнит алфавит». Так вот она сострила — а Марина хмыкнула неопределенно, потому что ей было несмешно, но и терять вариант с работой не хотелось.
Странные чувства бродили в ней — как в окрошке, которую она терпеть не могла. Кусочки злобы, подхалимства, остатки гордости, крупинки невыраженных желаний. И все это залито квасом обреченности — вонючим, пенистым и коричневым. «Я долго не могла решиться. Просто обидно — такая бестолочь была всегда, бездарь, и на тебе. Я не завидую, а то ты подумаешь еще, Вадь, что я такая стерва стала. Просто…» Но квас напоминал о лете, и Марине так вдруг захотелось среди этих зимних вьюг чего-то нового, необычного и радостного, того, что дает лето. Захотелось начать новую жизнь, захотелось пахнуть духами и накрасить ногти, надеть короткую юбку, улыбнуться приятному мужчине. Захотелось ходить на работу — пусть и в подчинение к Ленке, плевать. Захотелось своего собственного лета — а не осени и не зимы. Захотелось, чтобы ее подмышки пахли малиной, а не сухими прелыми листьями…
К тому моменту, когда она позвонила Вадиму, она работала уже полтора года. Получала мало, но ребенка кормила самыми дорогими пюре из «Детского мира» — а он их не ел, конечно, плевал на нагрудничек. Наглядно показывая, что делают дети с родительскими эмоциями и деньгами. Она была радостной — настолько, чтобы он не заподозрил, как ей нелегко. И все равно сквозь броню отчужденности прорвалась фраза: «Знаешь, я тут думала, что если бы мы с тобой не тогда встретились, а позже, не развелись бы никогда…»
Горькое сожаление, проступившее в спокойном голосе любимой когда-то женщины, ударилось тихо о телефонную трубку и упало высохшим пометом на пол, не попав в мозг равнодушного уже мужчины. Не долетела до него слабая изможденная птичка вчерашней любви.
…Конечно, Вадим все рассказывал не так, более сжато. Но я сама для себя могла дорисовать детали. Я странные чувства испытывала — мне было и грустно, и смешно, и горько, и жалко ее. Но самое главное — теперь я не сомневалась, что именно я и нужна ей. Потому что ей плохо и одиноко. Ее никто не понимает. Ей даже поговорить не с кем. А я — я ей нужна. Потому что я могу связать безвозвратно ушедшее прошлое — счастливое, как выяснилось, незабвенное, — с настоящим. Я могу вернуть его — на какое-то время. Я могу дать ей то, что она не ценила тогда, давно, и плакала, потеряв.
Я не сомневалась, что у меня получится. И что Вадим тоже поддержит меня. А значит, и то, чего я так хотела, произойдет. Прошлое и настоящее соединятся, и родится будущее — красное и влажное, кричащее. И бесконечно счастливое.
…Когда мы подъезжали к ее дому, пошел мелкий и серый дождик. Он капал на лепестки розы, которую я купила для нее. И она подрагивала мелко. То ли от прикосновения этих капель, то ли перенимая дрожь моей руки. На далеком восьмом этаже горело окно. Она ждала меня, она чувствовала, что я иду.
Я торопилась — ее ожидание и так затянулось…
Ее дверь была обшита дешевым дерматином — перетянутая золотой леской пухлая черная плоть. Рвущаяся наружу, непокорная. Звонок же был мелодичным и нежным — он звал ее, приглашал встречать гостей. За дверью послышались шаги — нормальные человеческие шаги. Несмотря на всю романтическую прелесть, приписываемую ей мной, она была вполне реальной и не летала по воздуху.
Дверь открылась. Фея ходила по дому в мягких плюшевых тапках. Это было первое, что я увидела. А потом было все остальное.