Шрифт:
Но здесь я не боялась разочароваться. Я понимала, конечно, что не стоит ожидать от женщины ее возраста, что у нее будет тело семнадцатилетней. Не стоит расстраиваться, если волосы, в моем представлении каштановые, блестящие, до плеч, на деле окажутся крашенными в рыжий, собранными в хвост и немного секущимися. Все-таки то, что я задумала, было тоже только символом. Единственное, что меня беспокоило, — что все это неосуществимо.
И когда я уже начала терять надежду, раздался этот звонок.
Вторая сигарета была сломана, и ноготь я обкусала, красивый черный ноготь, блестящий от нанесенного вчера лака.
Его голос, раздававшийся из-за двери, был таким тихим, что мне приходилось прикладывать периодически ухо к стене, но тогда я слышала только ее тяжелое каменное дыхание, хриплое и гулкое — она была немолода и устала уже от долгой жизни, эта стена. А разговора я вообще не слышала — хотя не сомневалась, что особенно слушать нечего, но все равно любопытство раздирало меня, заставляло чесаться нервно — в моральном смысле, конечно. И пупырышки выступали неровно-красные — словно крапивой меня хлестнули, обнаженную мою, нежную душу. И так же сладко и немножко больно мне было.
Я чувствовала себя неловко из-за того, что подслушиваю. Но я просто не могла остаться в комнате, потому что знала, что мое присутствие может его напрягать. Он не особенно хотел ей звонить — когда я передала, что ему звонила Марина, ни радости, ни интереса на его спокойном лице не появилось, может, только некоторая раздраженность.
— Что она хотела?
— Я не знаю. Я не спрашивала. Я вообще растерялась, не ожидала, что это она. Даже и спросить ничего не успела толком, как идиотка…
Он улыбнулся.
— Если бы на моем месте был другой мужчина, он уже наверняка бы ревновал. Или будь на месте моей жены другая женщина. А так как я знаю, кто это, прости, ревновать не могу.
— Ах, милый, мне очень жаль. Я бы так хотела, чтобы ты немного поревновал — ну совсем капельку. Но когда она окажется в моей постели и будет целовать и гладить меня везде, ты точно возбудишься. И придешь к нам, и мы обе будем ласкать тебя. Представляешь, как это красиво — две женщины, два этапа твоей жизни, объединятся, сольются вместе…
— Выспренно, но звучит, конечно. — Он уже смеялся в голос. Так здорово смеялся, легко, хрипловато. Ужасно заразительно. И я тоже улыбнулась — хотя говорила абсолютно серьезно.
Мы с ним в комнате сидели — нашей гостиной. С низким стеклянным столиком посередине, с белыми кожаными пуфами. Один из них мой был, личный. Тоже белый, с золотыми выдавленными латинскими буковками С и D — диоровский. Вадиму нравилось, когда я сижу на нем, поджав под себя ноги — голая и розовая, как изящная статуэтка на дорогой подставке. Я так и сидела, и поглядывала на него из-под длинной платиновой челки. И улыбалась хитро.
— Пожалуйста, милый. Позвони ей. Она так просила. Может, пригласишь ее к нам в гости? Я приготовлю суши — как ты любишь. Мы будем пить что-нибудь вкусное и болтать. А потом я начну к ней приставать. Я буду говорить ей, что так много думала о нас, что она так мне нравится. Я сниму с себя платье и спрошу ее: «А я тебе нравлюсь?» Как ты думаешь, что она ответит?
— Для поведения с мужчиной это неплохо, бесспорно. А она тебе ничего не ответит. Она отвернется и начнет собираться домой. При условии, если согласится приехать и приедет…
Конечно, ему было ужасно весело. А мне так хотелось, чтобы он ошибся. Мне не давала покоя картинка с двумя горячими мокрыми телами на кровати и с мужчиной в кресле, наблюдающим за происходящим. Я вдруг вспомнила, как мы с Вадимом летали в Австралию — у нас лето, а там зима, не особенно от нашего лета отличающаяся. Гуляли по Сиднею, по вымощенной булыжником просторной улице с кучей магазинов, ресторанов и баров. И вдруг откуда-то музыка раздалась, и я, повернув голову, увидела, что это играют часы — окруженные до этого застывшими фигурками. А теперь фигурки двигались и шевелились, солдатики маршировали, и нежные леди в чепчиках кидали им цветы. А потом часы начали бить — потому что пришло время.
Вот и тут я хотела, чтобы пришел мой час, и мне казалось, что он близок. И было приятно подумать, что картинка, нарисованная мной, тоже оживет. И тела задвигаются, застонут, и дым от сигары, которая зажата в руках у мужчины, потечет к потолку тонкой голубой струйкой, и свечки будут оплывать медленно, словно тоже исходят желанием. Которое в них вызывает легкий сквозняк, прокравшийся из приоткрытого зеркально-черного окна.
И вот теперь я стояла под дверью, называя себя бессовестной — неискренне, впрочем. И ухо у меня замерзло от бесполезного, но частого прикладывания. Я слышала самое начало разговора, перед тем как выйти из комнаты деликатно, — холодное и вежливое. Но мне так хотелось, чтобы эта холодность оказалась наносной. Я на Новый год делала такие штучки — брала живую еловую ветку и покрывала ее серебряным и золотым гелем, для этакой особенной рождественской красоты. И эта ветка дышала через гель, и пахла — хотя с виду становилась неживой, металлической, бездушной. И, слушая начало этого разговора, я думала, что Вадим вот так же пытается скрыть наверняка нахлынувшие чувства под серебряным гелем равнодушия. Спрессованного, сжатого в нем прожитыми годами — как в холодном жестяном баллончике.