Шрифт:
— А где же ваш велосипед? — спросила Леночка.
— Отдыхает. Я ему предоставил отпуск, — сказал Гурьянов. — Вы не рассердитесь, если я немного провожу вас? — Какая-то несвойственная ему раньше робость послышалась Леночке в этом вопросе.
— Нет, что вы! — откликнулась Леночка, и это «что вы!» вдруг прозвучало у нее с чужой, но очень знакомой интонацией. Еще с детства она знала за собой эту манеру — легко перенимать чужие интонации. Отец всегда сердился на нее за это. А у нее это происходило невольно, незаметно, само собой. Но чья же все-таки интонация прорвалась сейчас в ее голосе? Кто же совсем недавно точно с таким же выражением говорил ей: «Что вы!» Ах, ну да, это же он, Глеб Гурьянов, и сказал ей тогда, в лаборатории, в ответ на ее извинения: «Что вы!»
— Я люблю после работы немного пошагать, — сказал Гурьянов.
— И я, — сказала Леночка.
— Ну вот видите, — и улыбка всплыла сквозь усталость на его лице. — У нас уже обнаруживаются одинаковые склонности.
Он замолчал, и некоторое время они шли молча. Леночке нравилось это молчание, нравилось, что Глеб не принуждает себя развлекать ее разговорами, а ведет себя естественно, просто, так, будто они и правда давно знакомы.
— Давайте сделаем небольшой крюк, — вдруг сказал Гурьянов, — и я покажу вам улицы своего детства. Хотите?
— Хочу, — сказала Леночка.
Они прошли по улице Пестеля, свернули на Моховую, потом оказались в каком-то переулке у небольшого сквера, потом вышли на улицу Фурманова — он вел ее какими-то своими путями, кружил. Перед Леночкой открывались гулкие проходные дворы, слабо освещенные тускло желтеющими лампочками, уходящие в темноту, словно тоннели. Железные, скрипучие ворота, арки, глухие стены домов… Окажись Леночка здесь одна, она бы умерла от страха. Отовсюду здесь веяло какой-то прежней, незнакомой ей жизнью. Сколько помнила себя Леночка, она всегда жила в новых, аккуратно расчерченных, просторных кварталах. Город, который показывал ей Гурьянов, казался чужим. И не то чтобы она никогда прежде не ходила по этим улицам, не видела этих домов — ходила, конечно, и дома видела не раз. Но все-таки то была внешняя, парадная сторона этих улиц. Мир же проходных дворов и дворов-колодцев, дышащих сыростью, черных лестниц, каких-то мастерских и котельных, упрятанных в полуподвалы, был для нее почти неизвестен. А Гурьянов, охваченный передавшимся и Леночке волнением, все кружил здесь, словно высматривая, словно пытаясь отыскать что-то, ведомое ему одному. Что-то томило, тревожило его.
— Вот здесь я бегал мальчишкой, — сказал Гурьянов. — Странно. Вроде бы и забыть давно пора, а все тянет…
— Почему же пора? — сказала Леночка.
— Это уже совсем другая история. Пойдемте.
Они миновали улицу Фурманова, и вся Нева внезапно открылась перед ними. Темнела на другом берегу подсвеченная прожекторами Петропавловская крепость, свободный ветер гулял по набережной!
Гурьянов остановился у парапета и молча смотрел в воду.
— Вы никогда не задумывались над тем, что и красота может причинять боль? — неожиданно сказал он. — Вам никогда не приходилось чувствовать н е в ы н о с и м о с т ь красоты? Нет, я сейчас не о женской красоте говорю, а о красоте вообще… Вот пейзаж, например… У вас никогда не сжималось сердце от какого-то невыразимого ощущения?.. Не ощущали вы страдание от неутолимости этой жажды?.. Может быть, смешное, конечно, нелепое сравнение, но нечто подобное я, кажется, ощущал ребенком, мальчишкой еще, в войну, в голодные годы. Когда перед тобой тарелка с твоей порцией картошки и ты испытываешь ни с чем не сравнимое наслаждение, радость, п р е д в к у ш е н и е. Вы заметили, кстати, какой корень у этого слова — п р е д в к у ш е н и е?.. И вместе с тем ты уже знаешь, точно знаешь — прошлым опытом своим научен, — что этой картошкой ты не наешься, что ее мало, и уже заранее мучаешься этим своим знанием… Так и тут: сколько бы ты ни смотрел, ни впитывал в себя, все мало… И все как бы п о м и м о тебя, о т д е л ь н о. Вы понимаете меня? Невыносимое ощущение…
— Вам, наверно, художником надо было стать, — робко сказала Леночка. — У вас образное восприятие мира.
— Да, вы правы, в детстве у меня были другие мечты, другие планы, — сказал Гурьянов. — Но так уж жизнь повернулась. Впрочем, я не жалею.
Леночка искоса взглянула на него.
— Вот вы про войну только что сказали… Разве вы…
— Разве вы такой старый? Это вы хотели спросить? Да, Леночка, — первый раз он назвал ее по имени и, кажется, сам не заметил этого, — мне уже сорок два года, две трети жизни, можно считать, прошло…
— Я думала, вы моложе… Правда, правда, по вашему виду никогда не скажешь…
— Тем не менее — сорок два, и от этого никуда не уйдешь, не убежишь, не уедешь. Даже если будешь вращаться вокруг Земли в космическом корабле. Это я все ношусь со своим велосипедом, со своими фантазиями, сочинениями, рассуждениями на высокие темы — так на меня все как на мальчишку, на вчерашнего студента и смотрят. — Он усмехался, но горечь звучала в его голосе. — Солидности мне не хватает, Леночка, солидности…
— А я не выношу солидных, я их боюсь, — сказала Леночка Вартанян и засмеялась.
Странное ощущение испытывала она сейчас: уж на что, казалось бы, большая разница была и в возрасте, и в житейском опыте между ней и Глебом Гурьяновым, но в то же время угадывалась в нем какая-то незащищенность, доверчивая открытость, и это словно сближало, роднило его с ней. Казалось, он нуждался в ее понимании, в участии, в доброте, казалось, ждал от нее этого участия и доброты… А может быть, это только чудилось ей?
— Вас надо с моим папой познакомить, — сказала Леночка. — Его, знаете, хлебом не корми, дай только порассуждать о высоких материях. Или об Архипове поговорить. Вот сейчас приду, он первым делом начнет спрашивать: приехал Архипов? Видела Архипова? Не знаю уж почему, но Архипова он просто боготворит, хотя и не встречался с ним никогда в жизни…
— Иван Дмитриевич стоит того, чтобы его боготворить, — сказал Гурьянов. — Это человек замечательный. Я, собственно, и в институт пришел из-за него. Вам никогда не приходилось бывать на его лекциях?