Шрифт:
Торопливо попрощавшись, Леночка уже взбегала вверх по лестнице, когда Гурьянов вдруг негромко окликнул ее:
— Лена!
Ее имя слабым эхом отдалось среди лестничных пролетов. Или это ей померещилось? Леночка приостановилась и сразу ощутила, как колотится у нее сердце.
— Лена!
Он смотрел на нее снизу, запрокинув лицо.
Она вдруг испугалась. Ей показалось — она знает, какие слова он хочет произнести. Она сделала несколько медленных шагов по ступенькам вниз.
— Что?
— Нет, ничего… я просто… ладно, лучше в другой раз, потом… — пробормотал он. — Идите, идите, Леночка, до свидания…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Поддавшись внезапному порыву, кинувшись к Лизе, думая в этот момент только о ней, Архипов как-то словно забыл, сбросил со счета, что разговаривать ему придется не с одной Лизой, но и с ее мужем, Ефимом Семеновичем Фейгиным. Он вспомнил об этом, только когда Фимочка Фейгин сам, собственной персоной предстал перед ним в дверном проеме. Было, наверно, в выражении лица Архипова сейчас нечто такое, что заставило Фимочку чуть вздрогнуть, чуть попятиться от неожиданности. Однако он тут же овладел собой.
Был он в старой фланелевой рубашке с уже обмахрившимся воротом, в разношенных шлепанцах и вельветовых брюках, туго обхватывающих худые ноги. Шея у него была перевязана, обмотана шерстяным платком, и в руках он держал стакан с каким-то полосканием. С тех пор как Фейгин поселился в этом доме, здесь всегда пахло лекарствами. Сколько помнил его Архипов, Фимочку вечно донимали какие-то простуды, фурункулы, воспаления, ячмени, флюсы.
— Руки не подавайте, Иван Дмитриевич, — с веселой наглостью глядя на Архипова своими большими, слегка навыкате глазами, сказал он. — Я — заразный. Ангина.
Но Архипову сейчас было не до того, чтобы обращать внимание на подобные уколы.
— Лиза дома? — спросил он.
— Лиза дома, но она спит, — сказал Фейгин. — Она устала сегодня. Да вы проходите, Иван Дмитриевич, п р и с а ж и в а й т е с ь.
Архипов молча, не снимая плаща, прошел мимо него в Лизину комнату. Здесь при свете торшера он увидел Лизу. Она спала на тахте, полуукрывшись пледом, по-детски подсунув обе прижатые одна к другой ладони под щеку. Губы ее были чуть приоткрыты. Она дышала легко и спокойно.
Архипов хорошо знал эту ее привычку, эту особенность ее натуры. Сколько раз, бывало, нанервничавшись, измотавшись перед экзаменами, после бурных слез, после переживаний, после очередного приступа неуверенности в себе, она вдруг ложилась и засыпала мгновенно — словно проваливалась, словно пряталась в сон, словно сон был ее защитой и спасением.
Сейчас Архипов в растерянности стоял возле Лизы. Потом он взял стул и грузно опустился на него, рядом с тахтой.
Однажды — это было вскоре после смерти Лизиного отца — Лиза тяжело заболела. У нее поднялась температура, всю ночь она бредила. И всю ночь Архипов тогда просидел у ее постели, с тревогой и страхом вглядываясь в горящее румянцем лицо. Он прикладывал к ее лбу смоченное холодной водой полотенце, поправлял одеяло, бережно укрывая ее плечи, давал пить. Над городом стояла белая ночь, светлый сумрак струился сквозь окна, с улицы доносились песни и смех вчерашних школьников, возвращающихся после выпускного вечера. Наверно, именно после этой ночи Архипов и почувствовал Лизу родным человеком.
И вот теперь он снова сидел возле ее изголовья и снова с тревогой, с болью вглядывался в ее лицо.
— Я считаю нужным, Иван Дмитриевич, сразу предупредить вас о двух вещах, — сказал Фимочка Фейгин, блистая новенькими коронками. — Лиза — человек взрослый, самостоятельный, она вправе принимать любые решения, и если вы рассчитываете каким-то образом воспрепятствовать ей в этом, то — напрасно, не стоит. Это во-первых. А во-вторых, если вы пришли агитировать нас, произносить слова о патриотизме и предавать нас анафеме за антипатриотичность, то это пустой труд. Все это мы уже слышали. И о средствах, которые на нас, неблагодарных, затратило государство, и обо всем прочем. Смею вас заверить — не действует.
У Фимочки уже обнаруживались залысины, уже поредела его иссиня-черная, жесткая шевелюра, и оттого лоб его словно бы стал теперь выше, крупнее, округлее. Лоб мыслителя.
— Ваши предупреждения напрасны, — сказал Архипов. — С в а м и говорить о патриотизме я не собираюсь. Мы все равно никогда не поймем друг друга…
— Ну почему же? — сказал Фимочка. — Я ведь тоже немало думал над этими вопросами, Иван Дмитриевич. Мы с вами, Иван Дмитриевич, ученые, исследователи и должны иметь смелость называть вещи своими именами. Надеюсь, вы не станете отрицать, что за последнее время наука становится все более вненациональной, единой, общечеловеческой. Я в своей работе опираюсь на опыты, проведенные американцами, американцы используют данные, полученные мной… Мы все связаны друг с другом, иначе сегодня и быть не может. Замкнутость, ограниченность — это признак бездарности, удел бездарности. И так ли уж существенно, в конце концов, з д е с ь или т а м я буду работать, если моя работа в конечном счете станет общим достоянием — достоянием науки, а следовательно — достоянием человечества…
— Наука-то, может быть, и едина, — сказал Архипов, — да мир-то разделен. Так что не очень тешьте себя этой мыслью, Ефим Семенович. Кстати, к вопросу о вненациональности, общечеловечности науки. Вчера в газетах — не читали? — промелькнуло сообщение: наших ученых не пустили в Штаты на симпозиум по лазерной технике. С чего бы это, если наука едина, а, Ефим Семенович?
— Это другая статья. Каждая страна заботится о своих военных секретах. Вы это сами не хуже меня знаете, Иван Дмитриевич.