Шрифт:
— Вопрос этот слишком важный и к делу, о котором мы толкуем, прямо не относящийся! — раздраженно заметил министр просвещения, несколько поблекший, но все еще элегантный Сергий Семенович Уваров. — Кстати ли заниматься им походя, при случае частном?
Министры с опасливым интересом наблюдали, как багровеет широкое лицо Киселева… А Павел Дмитриевич, переводя дыхание и заставляя себя успокоиться, думал, что с наслаждением поставил бы этого престарелого щеголя на восьми шагах под пистолет и посмотрел бы, как расплывается его брезгливая самоуверенность, самоуверенность человека, никогда не видевшего настоящей опасности. Он так явственно представил себе бледного Уварова, у которого пистолет скользит в потных вздрагивающих пальцах, что улыбнулся. Но тут же увидел клонящегося Мордвинова, прижавшего левую ладонь к простреленному животу, и улыбаться перестал.
Все смотрели на него ожидательно. Уваров, не понимающий ни паузы, ни улыбки, — с некоторой тревогой.
— Жаль, что вы не были в военной службе, Сергий Семенович, — деловито сказал Киселев, — вы прославились бы как мастер маневра. И в самом деле — всякий раз, когда я представляю общее положение, вы возражаете, что внезапный общий поворот опасен и что следует исправлять зло частями и последовательно, отсекая его при каждом удобном случае, — в этом есть смысл. Но когда представляется такой случай, тогда вы находите, что дело текущее и частное не может возбуждать суждений, касающихся общего. Но подобная теория, — Киселев тяжело наклонился вперед и, не мигая, смотрел на Уварова, — ведет прямо к тому, чтобы остаться в неподвижности и ожидать кровавых событий…
Император на этот раз принял сторону Киселева. Но не до конца и с оговорками. «Не разом и не теперь», — сказал он Павлу Дмитриевичу в конфиденциальном разговоре.
«Не теперь…» Эта формула порхала в имперском воздухе рядом с оборотом «время пришло». Взаимно они нейтрализовывали друг друга.
Крепостным разрешено было приобретать земли, но они не имели права «располагать оными без ведома и согласия помещика». То есть земли, купленные на их деньги, фактически принадлежали не им. А их движимое имущество по-прежнему считалось достоянием помещика.
«Не разом и не теперь…» Вот-вот разразятся вулканические потрясения у самых границ империи — революции в Германии, Австрии, не говоря уже о привычной революции во Франции. В России десятки молодых людей арестованы будут по делу петрашевцев, а Уваров, не выполнивший своей миссии, не сумевший воспитать идеально верноподданное поколение, уйдет в отставку. Уже рядом Крымская война, кроваво и разорительно проигранная, ставшая эпилогом полуторастолетнего периода, который начался не менее кровавой и разорительной, но победоносной Северной войной. Уже скоро железный император будет плакать, получая реляции из Севастополя… Но пока — «не разом и не теперь»…
К тридцать девятому году реорганизация управления казенными крестьянами закончилась. Довольный Николай возвел Павла Дмитриевича в графское достоинство.
Должно было приступать ко второй и главной части крестьянской реформы — к отмене рабства.
Николай с самой решительной, как всегда, миной создал новый секретный комитет. Сперанский недавно умер, и Киселев остался единственным последовательным сторонником освобождения среди доверенных лиц государя.
Император недвусмысленно выразил свою волю, чтоб члены комитета изыскали наилучшие способы проведения реформы. Сама задача — отмена рабства — представлялась Николаю несомненной. Но произошла удивительная вещь: большинство членов комитета выступило прямо против высочайшей воли. Киселев казался им подозрительным авантюристом. Государственный секретарь Модест Корф, лицеист Модинька, возмущался в дневнике Павлом Дмитриевичем, «которому не имея состояния ни детей и живя врозь с женою, можно всем рисковать и очень хочется попасть в историю»…
Сама идея освобождения представлялась столпам царствования абсурдной. Член специального комитета по освобождению дворовых, коих в империи было 1 200 000 человек, военный министр Чернышев, разгромивший некогда Южное общество, возопил в специальной записке: «Мысль общей политической свободы уже давно обладает умами в Европе; но, к счастию, она у нас недоступна еще классу поселян! Предмет этот касается основных начал государственных. От мысли о свободе крестьян неминуемо перейдут к разным другим последствиям, поколебать в основании все государственное здание. Глубоко убежденному в сей истине, мне кажется, что мы все должны согласиться, что нам нужны не нововведения, столь опасные, а поддержание и усовершенствование старого. Благоговение к чистой вере отцов, безусловная привязанность к правительству, постоянное отеческое наблюдение правительства к искоренению всяких беспорядков и жестокостей и к сохранению семейных и общественных связей — вот что нужно для благоденствия земли русской…»
Сергий Семенович Уваров, член того же комитета, должен был с умилением внимать этому гимну ложной стабильности. Правда, Чернышев не был юношей, воспитанным в уваровскую эру, но для создания атмосферы, в которой подобные взгляды могли законсервироваться, Сергий Семенович успел куда как много…
Большинство членов комитета сделало вид, что не поняло высочайшей воли, и принялось обсуждать сам вопрос — надо ли освобождать крестьян. Проект Киселева утонул в бесконечных дискуссиях, подоплекой которых было неприятие реформы как таковой. Князь Меншиков, некогда вместе с Воронцовым и Новосильцевым и молодым Киселевым ратовавший за отмену рабства, теперь, через двадцать с лишним лет, провозгласил: «Полезно ли уничтожение рабства в России? — Рано».
Оставшийся в одиночестве Киселев, уже не чувствующий твердой поддержки монарха, отступал шаг за шагом.
Так продолжалось три года, пока 30 марта сорок второго года не наступил финал. В этот день указ, подводивший итоги работам комитета тридцать девятого года, обкромсанный, урезанный, лишенный всякого смысла, выставлен был на утверждение Государственного совета.
Заседание Совета открыл речью сам Николай:
— Прежде слушания дела, для которого мы собрались, я считаю нужным познакомить Совет с моим образом мыслей по этому предмету и с теми побуждениями, которыми я в нем руководствовался. Нет сомнения, что крепостное право, в нынешнем его положении у нас, есть зло, для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным. Покойный император Александр в начале своего царствования имел намерение дать крепостным людям свободу, но потом сам отклонился от своей мысли, как совершенно еще преждевременной и невозможной в исполнении. Я также никогда на это не решусь, считая, что если время, когда можно будет приступить к такой мере, вообще еще очень далеко, то в настоящую эпоху всякий помысел о том был бы не что иное, как преступное посягательство на общественное спокойствие и на благо государства. Пугачевский бунт доказал, до чего может доходить буйство черни. Позднейшие события и попытки в таком роде до сих пор всегда были счастливо прекращаемы, что, конечно, и впредь будет точно так же предметом особенной и, с божьей помощью, успешной заботливости правительства. Но нельзя скрывать от себя, что теперь мысли уже не те, какие бывали прежде, и всякому благоразумному наблюдателю ясно, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда. Причины этой перемены мыслей и чаще повторяющихся в последнее время беспокойств я не могу не отнести больше всего к двум причинам: во-первых, к собственной неосторожности помещиков, которые дают своим крепостным несвойственное состоянию последних высшее воспитание, а через то, развивая в них новый круг понятий, делают их положение еще более тягостным; во-вторых, к тому, что некоторые помещики — хотя, благодаря богу, самое меньшее их число — забывая благородный долг, употребляют свою власть во зло…