Шрифт:
Всюду и во всем я следовала совету из книги великого Альберти: наилучшему художнику всегда следует рисовать и вводить в пространство картины людей разных возрастов и обличий, а еще кур, уток, лошадей, собак, кроликов, зайцев, разнообразных певчих птиц, — и все они должны находиться в живом взаимодействии, среди разнообразных пейзажей и построек: а поскольку Альберти в своей книге просил, чтобы в награду за этот труд художник, который его прочитал, изобразил бы лицо автора в своей картине тем способом, который ему представляется наиболее приятным, — я также сделала это и нарисовала великого Альберти в сонме мудрецов в окружении богини Минервы: ведь тем, кто сделал доброе дело, надлежит всегда оказывать почести, с чем согласны и великий Альберти, и великий Ченнини. Симметрично с мудрыми профессорами, по другую сторону от колесницы Минервы, я усадила работающих женщин, наделив их всеми лицами, какие только запомнила на улицах, в мастерских и в домах наслаждений: я расположила их вокруг красивого ткацкого станка, а за ними нарисовала живописную пещеру и уходящий вдаль пейзаж.
Я написала своих братьев.
Я изобразила во всем блеске собственную мать.
Я придала Овну сходство с моим отцом.
И так я наполнила месяцы маркиза теми, кто населял мои собственные дни и месяцы на земле.
Но когда я работала над ними, как это часто случается, когда изображаешь человека красками, едва краски впитывались в поверхность фрески, как знакомые образы превращались в незнакомцев: в особенности это касается фигур на небесной сини, между богами и землей.
Чаще всего картина — это всего лишь картина: но иногда она становится чем-то большим: я вглядывалась при свете факела в эти лица и видела: это — беглецы: они вырвались из-под моей власти, из-под власти стены, которая стала их плотью, сбежали даже от самих себя.
Мне очень нравится, скажем, когда нога или рука вырывается из рамы в мир за пределами картины, ведь картина — это настоящая вещь, существующая в мире, и такой выход изображения за ее границы — знак того, насколько она настоящая: и мне нравится переноситься в это пространство между картиной и миром — как нравится, чтобы под нарисованной одеждой чувствовалось настоящее живое тело: нечто — грудь, торс, локоть, колено — давит изнутри и наполняет ткань жизнью: особенно нравится мне колено ангела, потому что даже священные вещи принадлежат миру, и рассуждать так — это не святотатство, а просто более глубокое осознание сущности святости.
Но есть и простые земные радости — меня иногда разбирает охота заплатить голосистому мальчишке в ливрее, чтобы он снова забрался на стол и прокричал оттуда эти слова: ПРОСТЫЕ ЗЕМНЫЕ РАДОСТИ! — вслед за тем, как жизнь с картины перетекает в мир, лежащий за рамой.
Вот тогда и происходят одновременно две противоположные вещи.
Первая: позволяет миру быть увиденным и познанным.
Вторая: расковывает глаза и саму жизнь зрителя и дарит ему миг свободы — и от нарисованного, и от собственного мира.
И не так уж долго я была рабой этого труда, наступил март, близился Новый год: [14] в один из дней ассистенты и художники, работавшие над росписями, столпились посреди залы: они взволнованно переговаривались, спорили, и с лесов мне почудилось, что речь идет о восстании работников-неверных, трудившихся в полях (они и в самом деле восстали, требуя улучшения пищи и прибавки к плате за работу, и за действия одного бунтовщика наказали десятерых, и ходили слухи, что эти десятеро так избиты, что вряд ли выживут, а главного смутьяна изрубили в куски прямо на месте).
14
В Италии в 15 в. не существовало единой для всей страны даты Нового года. Жители Пизы и Флоренции праздновали его 25 марта, в Венеции год начинался 1 марта, в Калабрии, Апулии и Сардинии — 1 сентября. Только в 1691 году Папа Иннокентий XII окончательно утвердил григорианский календарь и общую дату начала года — 1 января.
Но нет — речь шла вовсе не о басурманах: внизу кипел жаркий спор вокруг последнего прошения, поданного Борее, в котором содержалась просьба о повышении платы тем, кто трудился над фресками.
Маэстро Франческо! крикнул мой воришка из-под лесов.
Да, Эрколе, откликнулась я, даже не оборачиваясь.
(Я была занята фигурами граций.)
Не согласитесь ли вы, крикнул воришка, подписаться вместе с нами?
Нет! крикнула я вниз, потому что они уже дважды подавали свою петицию насчет увеличения платы, и после второго раза Борсо вместо денег передал им всем (и мне в том числе) памятные медали, где с одной стороны был отчеканен его профиль, а с другой — изображение Справедливости и надпись: haec te ипит: ты и она — одно целое.
Это была красивая медаль, и вид у нее был ценный, но Борсо уже столько раздал их в городе, что за нее давали сущие гроши.
Но Борсо же славился щедростью: разве он плохо платил своим любимым музыкантам? И разве не он осыпал Космо самоцветами?
И в самом деле, до сих пор мне платили наравне с другими, но тут я поняла, что это недосмотр.
Я собиралась написать маркизу и указать ему на это обстоятельство.
Потому что я знала о своей исключительности (одна я не работала по эскизам Космо, одна я не входила в состав придворной мастерской): и когда я впервые получила совсем не те деньги, на которые надеялась, то попросила Сокола похлопотать за меня: но он только скорбно взглянул на меня.
Разве вы не получили свою медаль? спросил он, — из чего я поняла, что он никак не может повлиять на ситуацию.
Соколу весьма пришелся по душе его собственный образ, уподобленный святому Джорджо: я давно заметила: видеть себя человеком действия ему нравилось не меньше, чем поэтом: вот почему он покраснел до ушей.
А затем покачал головой, заметив на фреске больных, выбегающих из сумасшедшего дома, волочащих за собой рукава смирительных рубашек и как бы собирающихся присоединиться к палио: покачал он головой и при виде конной охоты маркиза, скачущей вдали: маркиз и его свита неслись прямиком к пропасти, в которую невозмутимо заглядывал пес (эту пропасть я изобразила в просвете между зданиями на переднем плане, и очень гордилась удачной перспективой).