Шрифт:
Уже раздирали мне душу крики раненых моих хлопцев, которые не могли выбраться из трясины.
Я бросился им на помощь. Но двое конников окружили меня, а третий соскочил и вмиг скрутил мне руки.
«Юрко! Хоть мы с тобой только всего несколько дней повидали волю, перед смертью и то хорошо, и то счастье. Не правда ли, братец?» — говорила во мне моя душа голосом Юлины.
XI
Кто знает, что у них было на уме, но не убили меня на месте. Может, нужен был им «язык» или хотели для меня какой-то особенной смерти. Война злобит человеческое сердце, наполняет его лютой ненавистью.
На конях, наверно, сидели простые крестьянские хлопцы. Они так красовались, так хороши были лицом. На каждом — темно-зеленый мундир, шляпа с пером. Перекинув через плечо карабины, румынские кавалеристы статно покачивались в седлах. Один впереди. К хвосту его коня меня и привязали, как делала когда-то татарва. А двое ехали позади, подгоняли меня и пускали мне вслед всякие слова, полные злой радости. Я немного понимал по-румынски, они говорили:
— О, теперь ты воссоединишься с большевистскими коммунистами. Река Тиса впадает в Дунай, а Дунай течет в Черное море. Вот и ты поплывешь и воссоединишься с ними, ха-ха-ха!
Хохотали и хлестали меня по спине длинными лозинами.
В селе возле самого Хуста на площади перед церковью уже шла расправа над крестьянами.
— Ун, дой, три, петру, тинче! — выкрикивали, сидя на конях, такие же, как и те, что вели меня, — с перьями на шляпах и длинными лозинами в руках.
Били, наверно, людей за то, что порастаскивали что-нибудь из государственного, или господского, или монастырского имущества. Или, может быть, за то, что сыновья их не были дома, а ушли в Красную гвардию.
Наверно, и меня перед тем, как убить, а потом утопить в Тисе, сейчас разденут догола так же, как этих, несчастных, и будут сечь. Уже досчитали одному до тридцати и все продолжали хлестать.
— Как же я отдам то сало, что взял из лесной лавки, если я его съел! — кричал крестьянин, он лежал голый, лицом к земле.
А ему с хохотом отвечали:
— Мы его выбьем из тебя, выбьем! — и били дальше.
Но меня только провели мимо этого побоища, чтобы я видел, чтобы знал: не это, а худшее меня ожидает.
Уленька моя! Не наслушался я тебя, не насмотрелся — и вот, не последний ли час мой шагает со мной? Уже нам не закукует кукушка, не скажу я тебе о своей любви. А когда я упаду, чтобы не подняться больше, то знай: я, мы все стояли тут, чтобы от тебя отвести удары Антанты, на себя принять. И умирали за то, чтобы легче было тебе бороть своих врагов. И я верю, вы их поборете. С этой верой и буду умирать. До последней минуты и даже перед самой смертью жизнь дает человеку какую-то радость. А мне сейчас эту веру.
И вот пригнали меня румынские басурманы пред очи одного офицера, на лице которого было написано: «Каждый петух на своей навозной куче пан». А этот офицер в такой же австрийской форме, как я, и он венгр, и я у него служил в императорской армии. И того офицера мы с Яношем Баклаем видели в Будапеште в высоких палатах в восемнадцатом году, когда там добивались своих денег.
А в четырнадцатом году так было, что я выхватил его из огня на поле боя. И он, выходит, был сначала за революцию, а теперь уже бьет ее.
И вот я стою перед этим изменником и хочу ему сказать: «Если бы я тогда был умнее, не стал бы тебя спасать. А я-то думал тогда: как же нам воевать дальше без нашего офицера? А теперь, выходит, ты меня будешь убивать».
Смотрим пока друг на друга, и я думаю: «Захочет он меня узнать или нет?» Я хоть и узнал, да пока не признаюсь. А где-то поблизости под нами, в темнице должно быть, пытают людей. Страшные крики доносятся до моих ушей.
— Как же это так вышло, Юрко Бочар, что ты здесь? — наконец выцеживает он.
— И я над этим задумываюсь, как это могло статься, что офицер венгерской революционной армии будет меня уничтожать.
Вот так мы начали разговор, ведем бой глазами, изучаем друг друга.
— А твой Бела Кун жидам продался и большевикам. И мы его покинули. Вся Сейкельская дивизия отступилась от него. А ты, выходит, еще за него бился?
Надежда на жизнь все больше теплится в моем сердце. Надежда… Ведь когда оставляют нас все человеческие чувства и последняя радость, последнее горе уже покидают сердце, надежда все равно отходит последней. И я стал думать, как бы мне, не теряя своей чести, схитрить и спастись.