Шрифт:
Ах, как он переживал! Как он хотел, чтобы их оружие покрылось славой, хотя бы это стоило для них жизни.
Но, скажите, проше пана, что такое жизнь? Пузырь. Дунь — и он лопнет. Однако если он лопается за великую идею, если он так лопается, что кровь брызжет, в этом есть великий смысл.
И пан из Вены окидывал внутренним взором свою жизнь. Ему казалось, что его личность так велика, что переросла все времена истории. И так как он был очень мал ростом, то подымался на цыпочки, чтобы стать повыше — хотя бы вровень с великой миссией, которую возложила на него история.
А жена ему говорила:
— Юлианчик, Юлианчик, не могу и минутки прожить спокойно — так тревожусь за тебя. — Брала голову в руки, целовала в кончик носа и продолжала горячо: — А ты ведь так нужен, так нужен!
И пан из Вены действительно чувствовал свою исключительную роль в создании «украинской державы». Но сначала он хотел, чтобы Австрия наконец сказала:
«Да, украинский народ — великий народ и умеет славно сражаться и верно служить!»
Еще несколько дней назад, спустив ноги с постели, Юлианчик сидел в белоснежных кальсонах и говорил: «Стефа, где мои тапки?» А сегодня он уже крикнул: «Текля, дай тапки!» В его голосе слышалось раздражение, он капризничал, как малое дитя. И ведь правда, он любил чувствовать себя младенцем, лежа под боком своей пышнотелой супруги Стефы.
Текля достала из-под кровати его шлепанцы, положила их перед паном и остановилась в тревоге, не зная, что делать дальше. Пани, еще лежавшая в постели, приказала:
— Быстро, быстро приготовь омлет и кофе!
Текля ушла на кухню и долго там стояла, чуть ли не плача: что же это такое «омлет» и как его сделать? Руки тряслись, и она ставила на огонь то воду, то молоко для кофе. А пан, одеваясь, говорил жене:
— О, они хорошо знают, что мы стоим решительно на стороне австро-венгерской монархии и ее могущественного германского союзника. Но ты только подумай, сколько среди них мужиков. Ужас! И кто бы мог ожидать? Кто бы мог ожидать!
Чувствуя свою исключительную историческую миссию, он, надевая штаны, мечтал о героизме. И ему казалось, что сердце в его груди растет.
А перед ним раскрывались могилы, и оттуда выходили князья и гетманы. Они сидели на вороных конях, размахивали булавами и подсаживали его, чтобы тоже садился на коня.
Пан Юлиан натягивал штаны и от удовольствия потирал руки.
— Славно! Славно!
Стефа еще лежала в постели и сладко дремала. В дверь постучали. Вошла Текля, подала газеты и письмо.
Пан Юлиан взглянул в газету и отпрянул. На висках выступили красные пятна, а глаз стал часто-часто жмуриться. Держа газету перед собой, он засопел, забегал по квартире.
— Черт бы вас подрал, лодыри, недоноски, мужики! Как создавать историю с такими людьми, с такими свиньями. Позор, позор! Опять, конечно, недоверие Австрии к нам, руководителям. Негодяи!.. Хлопы!..
Пан Юлиан не находил слов.
Стефа очнулась от дремоты, окликнула строго:
— Юлиан! Что случилось? Опять волнуешься? Ты должен помнить о своем сердце!
Пан Юлиан в отчаянии протянул ей газету. Там было отчетливо напечатано:
«Стрелецкие сотни в Карпатах разбиты».
По этому поводу в польской газете была напечатана целая статья, проникнутая возмущением, гневом, и там говорилось, что такие негодные войска дискредитируют армию, что наверняка здесь не обошлось без москвофильской измены в руководящей верхушке стрельцов и лучше всего такое бесславное войско светлейшему императору Францу-Иосифу разогнать.
Пан Юлиан чуть в обморок не падал от злости. Останавливался у окна и, схватившись за лоб, застывал в трагической позе.
«Предать вождей! Таких вождей…»
Пытался вспомнить историческое прошлое. Кто еще попадал в такое положение, как он?..
Ходил по спальне, заложив руки назад, а Стефа, затаив дыхание, смотрела на него. В эту минуту он казался ей великим. И пан Юлиан тоже казался себе человеком необыкновенным.
Государственный муж скорбит. Да…
Медленно он подошел к столу, побарабанил пальцами, взглянул на письмо, взял в руки и, выкатив глаза (при этом один моргнул), надорвал конверт.
«Просьба немедленно прибыть на экстренное совещание».
ТЕКЛЯ В ПОКОЯХ
Счастье имеет для каждого свои глаза и свой язык. Для нее вот уже два года глаза счастья открывались, когда Сень соседки Бойчихи под воскресенье приезжал домой из Львова, где учился с Мирославом, проходил мимо их хаты и, конечно, заглядывал в то оконце, у которого она сидела и шила.
Сначала большего ей и не надо было, только бы он не обошел стороной оконце, где ждали его девичьи мечты. Видеть его такого — высокого, с ясными глазами и русым чубом, такого сильного, полного здоровья, — это и было счастье. День ото дня он становился все прекраснее, и не только в ее мечтах, но и для всех. И так шла ему гимназическая форма, на которую в семье Бойчихи, как и в семье на Мирослава, работал каждый. Кто-кто, а они знали, что значит бедному идти в школу. Но зато честь была для всей родни. Разве не радость и для нее, что Мирослав учится. И потом получается так, будто он из Львова привез ей мечту о Сене, о своем товарище по учению. И что за жизнь была бы у Текли без него. А однажды весной, как только потеплело, она открыла окошко, которое было забито и никогда не открывалось, потому что знала: оно уже начинает мешать ее мечте. Мечте надо услышать слово от Сеня. И кто знает, посмеет ли Текля поднять глаза, если он скажет это слово. А когда мать заметила, что не к чему отворять окно, которое век было забито, она ответила: