Шрифт:
В Иркутске она, не читая, подписала все бумаги, все отречения. Губернатор велел обыскать и переписать все вещи, прислал для этого чиновников. Те принялись за дело. "Им пришлось переписывать очень мало: немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку; затем они открыли ящик с посылками. Я им сказала, что все это предназначается для моего мужа; тогда мне предъявили к подписи пресловутую подписку, причем они мне сказали, чтобы я сохранила с нее копию, дабы хорошенько ее запомнить. Когда они вышли, мой человек, прочитавший ее, сказал мне со слезами на глазах: "Княгиня, что вы сделали, прочтите же, что они от вас требуют!" — "Мне все равно, уложимся скорее и поедем".
Ночью при жесточайшем морозе — "слеза замерзала в глазу, дыхание, казалось, леденело" — княгиня переехала Байкал. Потом тайга сменилась песчаной степью, а бесснежная стужа переносится куда труднее. Для скорости она сменила кибитку на перекладных — скорость увеличилась, но примитивные рессоры и не менее примитивная выбитая дорога стала причиной невыносимой тряски, приходилось останавливаться, чтобы спокойно вздохнуть. И это шестьсот верст! На дорожных станциях пусто, никакой пищи, и без того почти ничего не евшая в пути Волконская вынуждена была просто-напросто голодать. Зато в Нерчинском заводе она догнала Трубецкую. И, исполнив формальности, подписав еще одно отречение, отправилась на Благодатский рудник.
Первым порывом Волконской было увидеть мужа. И комендант Нерчинских рудников Бурнашев разрешил ей посетить тюрьму, но лишь в его присутствии.
"Бурнашев предложил мне войти: В первую минуту я ничего не разглядела, так там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне: бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил "ты" и с которым обходился, как с каторжником…
Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия об его жене и детях. По окончании свидания я пошла устроиться в избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда".
"На другой день по приезде в Благодатск я встала с рассветом и пошла по деревне, спрашивая о месте, где работает муж. Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю, и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудники; я спросила, можно ли их видеть на работе; этот добрый малый поспешил дать мне свечу, нечто вроде факела, и я в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма. Мужа тут не было, не было ни Оболенского, ни Якубовича, ни Трубецкого; я увидела Давыдова, обоих Борисовых и Артамона Муравьева. Они были в числе первых восьми, высланных из России, и единственных, попавших на Нерчинские заводы. Между тем внизу офицер терял терпение и продолжал меня звать; наконец я спустилась; с тех пор было строго запрещено впускать нас в шахты. Артамон Муравьев назвал эту сцену "моим сошествием в ад".
К удивлению местного начальства и к его неудовольствию, Волконская довольно быстро нашла сочувствующих среди ссыльнокаторжных, среди тех самых людей, о которых было сказано в правительственных бумагах, что они-де на все способны и что власти не берут на себя ответственности за их поведение, ежели им вздумается причинить дамам зло. Ничего, кроме уважения и доброго отношения, не увидели Волконская и Трубецкая от них, более того, отверженные от белого света, люди, свершившие тяжкие преступления, оказались чище и благороднее местных пьяниц-чиновников и офицеров охраны. И деятельная натура Волконской не осталась безучастной. Не без риска для себя, а стало быть, для мужа, она оказывает поддержку беглым, с помощью влиятельных знакомых в Петербурге добивается сокращения сроков наказания и даже освобождения из Сибири кое-кого из каторжан.
Каждый день дамы выполняли свой урок: писали письма. Особенно истово трудилась Волконская: воспитанная в семье, где дети были нежно привязаны к родителям, она, при легкости и пылкости воображения, представляла себе матерей и отцов, жен и детей, ждущих хоть малой весточки из Сибири. И даже в день, когда было много волнений, когда усталость — физическая или душевная — призывала к отдыху, Волконская писала родственникам всех восьмерых заключенных об их житье-бытье, о здоровье, обо всем, что могло пройти сквозь тройную цензуру — Бурнашев, почтовое ведомство, Бенкендорф… Вместе с тем во всем, что касалось официальных предписаний, регламентирующих встречи жен декабристов с мужьями, Волконская была педантично исполнительной. Она встречалась с мужем лишь два раза в неделю и не делала никаких попыток неофициальных увеличить количество свиданий, ходила в тюрьму только в назначенные дни. Такое послушание усыпляло бдительность местного начальства, а каторжники, которым она помогала, ее не выдавали.
Жизнь была монотонной, размеренной. Изредка удавалось верхом прокатиться по ближним сопкам да распадкам. Случались, впрочем, происшествия, выходящие за рамки повседневности.
"…Произошло событие, — пишет Волконская, — очень нас напугавшее и огорчившее. Господин Рик, горный офицер, которому был поручен надзор за тюрьмою, придумал усугубить тяготы заключенных; он потребовал, чтобы, тотчас по возвращении с работы, вместо того, чтобы вымыться и обедать вместе, они шли каждый в свое отделение и там ели, что будет подано. Кроме того, он из экономии перестал давать им свечи. Остаться же без света с 3 часов пополудни до 7 часов утра зимой в какой-то клетке, где можно было задохнуться, было настоящей пыткой, при всем том он запретил всякие разговоры из одного отделения в другое. Зная, до какой степени тюремщики боятся, чтобы вверенные им арестанты не покушались на свою жизнь, наши сговорились не принимать никакой пищи, дабы напугать Рика. Целый день они ничего не ели; обед и ужин отослали нетронутыми; на второй день — та же история. Рик потерял голову, он немедленно послал доклад о том, будто государственные преступники в полном возмущении и хотят уморить себя голодом… Я ничего не подозревала, Каташа тоже. Велико было наше удивление, когда мы увидели, что приехал Бурнашев со своей свитой. Они остановились в избе, рядом с нашей; вокруг собрались местные жители. Я спросила у одной из женщин, что все это значило; она мне ответила: "Секретных судить будут". Я увидела мужа и Трубецкого, медленно подходивших под конвоем солдат. Каташа, легко терявшая голову, сказала мне, что у Сергея руки связаны за спиной; этого не было: я знала его привычку так ходить. Затем я вижу, что она подбегает к стоявшему там солдату горного ведомства; потом возвращается с довольным лицом и говорит мне: "Мы можем быть спокойны, ничего не случится, я сейчас спросила у солдата, приготовили ли розги, он мне сказал, что нет". — "Каташа, что вы сделали! Мы и допускать не должны подобной мысли". Муж мой приближался; я стала на колени в снегу, умоляя его не горячиться, он мне это обещал".
Декабристы победили, Рик был заменен честным, достойным человеком, уже немолодым, который даже приходил в тюрьму поиграть в шахматы с "князьями". Но любопытно, как в этом эпизоде проявилось различие характеров Трубецкой и Волконской: первая ждала, точнее — допускала возможность расправы, вторая ждала, точнее — допускала возможность бунта.
Наверное, это прозвучит странно, и все же в постоянных хлопотах о муже и его товарищах, в изнурительной повседневной обыденности, оживляемой лишь прогулками верхом, в каждодневной переписке с родителями, братьями и сестрами своими, с семьями декабристов Волконская на руднике Благодатском чувствовала себя счастливой. 12 августа 1827 года она писала из Сибири Вере Федоровне Вяземской: