Шрифт:
– Наплевать на вас, – сказал он презрительно. – До следующего раза!
И ушел. А к нам спрыгнул вернувшийся Серёжа Любомиров. Он открыл фляжку и дал ее пососать Тележке. Тележка устал сосать и сказал, отворачиваясь:
– Себе оставьте.
Наверху стоял Семён Семёныч Бурин – наше высшее начальство. Его привел с собой Серёжа. Бурин сказал сверху:
– Обычная история. Работает горячо, вода ледяная. Пьет эту воду, устал, вспотел, ветер, а он грудь растворяет. Чего же ждать? Только воспаления легких. А ну, подсадите его сюда!
Мы стали подсаживать Тележку. Бурин протянул ему руку.
– Сегодня ночуешь в школе со мной – там штаб. Таблетки, то да се. Если завтра полегчает, поставлю на легкую работу: гальюны будешь рыть. Не полегчает – отправлю в Москву.
– Полегчает, – сказал Тележка. – А что это за птица – гальюны?
– Это морское выражение, – серьезно ответил Бурин, – а по-нашему, по-пехотному, – значит отхожие места.
– Но почему же именно я? – вскинулся Тележка. – Людей мало?
– Не разговаривать, слабосильная команда! – сказал Бурин. – Счастья своего не понимаешь! Иди за мной!
Он вроде бы улыбнулся, но, видно, опять спохватился, что командиру нельзя.
– Сказал и в темный лес ягненка поволок, – вяло пошутил Тележка и поплелся за ним следом.
Это просто удивительно – до чего у меня болело все тело. То есть не было буквально ни одного мускула, ни одного сустава, который не болел бы. Цирковые артисты называют это явление странным, царапающим словом: креппатура. Это случается, когда, давно не тренированные, они вдруг сразу в один прекрасный вечер бросаются в работу. Тут-то их и настигает эта самая «креппатура», явление крайней болезненности в мышцах, вызванное непомерной нагрузкой. Потом постепенно в результате ежедневной тренировки оно исчезает бесследно. Я, во всяком случае, надеялся, что оно исчезнет, потому что я так наломался за первый день нашей работы, что еле добрел до предоставленного нам овина и грохнулся на солому, чуть не воя от страшной разрывающей боли во всех мышцах. Руки я, к счастью, почти не натер, потому что всю жизнь у меня были довольно крепкие мозоли, да и краски растирать в десятилитровом ведре – дело не для слабеньких.
Но с ногами было худо. Утром Лёшка подарил мне пару новых портянок, но теперь, сняв сапоги, я с трудом оторвал портянки от пяток. Было темно, рассмотреть я не мог, да и все равно заживить-то невозможно – ведь работать нужно каждый день, а босиком много не накопаешь.
Разговоров вокруг меня уже не было слышно, все спали, встать предстояло в пять утра, и я растянулся на соломе рядом с Лёшей. Я стал засыпать и, засыпая, подумал, что вот сон сразу одолевает меня и я могу не думать о Вале. Война и моя работа на войне вытесняют ее из моей жизни. Эта мысль задела меня самым тоненьким краешком, она словно пролетела мимо моего сознания, едва коснувшись его, но потом покружилась где-то и прилетела обратно. На этот раз она дала знать о себе сильным и грубым толчком в сердце – и сна как не бывало. И я опять стал думать о моей невезучей и удивительной любви.
…Я нес тогда за нею цветы.
Первый взрыв аплодисментов отбушевал, а на стихающую, вторую волну, когда зрители аплодируют уже от желания убить время, которое все равно пропадет в очереди на вешалку, на эту волну Валя не выходила. Она пробежала мимо меня и сказала на ходу:
– Цветы принесите мне, ладно?
Я стоял у кулисы возле выхода. Она успела еще и улыбнуться мне, и я, как обожженный, побежал к середине сцены, где стояли ее цветы. Это была большущая безвкусная корзина, в ней застыли, словно сделанные из маргаринового крема, гортензии. Эти ресторанные цветы, мертвые, ничем не пахнущие, всегда меня раздражали, и все же я поднял эту тяжеленную пошлость и понес, хромая и спотыкаясь. Когда добрел до Валиной маленькой двери, я, не стучась, толкнул ее ногой, вошел и сразу опустил корзину на пол. Когда я разогнулся, Валя стояла передо мной. Видно, она только что сняла с себя театральное платье и халат успела надеть только в один рукав.
Я до сих пор не понимаю, что со мною сталось.
– Извините, – сказал я и схватил ее за плечи.
Я хотел поцеловать ее, а она отворачивалась, и я все время думал, что сейчас она вырвется, и я поцелую ухо или подбородок, и это будет самое ужасное. Все это мелькало в моей голове со страшной быстротой. Но все-таки я поцеловал ее в губы. Да, это было так. Потом выпустил ее. Она надела халат и сказала:
– Ну и ну! Смел, нечего сказать! Ступайте. Подождите на улице.
Я шел по коридору, и все, кого я встречал по пути, казались мне красивыми и добрыми, даже этот новый гусак в лосинах, поступивший к нам не иначе как в поисках брони, артист на роли молодых подлецов, фашистов и разных дантесов. Совершенно одуревший, я вышел на улицу. Стал ждать Валю и дождался ее. Она прошла мимо и процедила сквозь зубы:
– Перейдите на ту сторону и сверните налево…
Я опять молчаливо покорился ей, пошел на ту сторону и свернул, догнал ее в темном переулке с подслеповатыми фонарями. И тут она подхватила меня под руку и прижалась ко мне.
Дома у себя она быстро все устроила, выпила водки сама и дала выпить мне, и такая она была веселая и простая, что даже странно было, почему ее в театре называют стервой…
Она налила еще водки. Я раньше мало пил, то есть совсем не пил, и меня нельзя было уговорить, потому что мне не нравилась водка, ее в общем-то противный вкус, но тут, у Вали, я пил как миленький, стоило ей только налить и предложить. Я живо научился. И вот она взяла налитую рюмку и, держа ее в своих длинных пальцах, отошла в глубь комнаты.
– Вы мой поклонник? – сказала она.
Я сказал:
– Это какое-то не такое слово. Поклонник – это ерунда…
Она поправилась:
– Я имею в виду, ну, знаете, – театральный поклонник! Болельщик… Вам нравится смотреть меня на сцене?
– Я всегда смотрю вас.
– Я знаю… Я всегда вас вижу. Ага, думаю, хроменький опять здесь.
У меня застучало в висках.
– Над этим не смеются.
Она отошла еще дальше.
– Байрон был хромым… Вы знаете, о ком я говорю?..