Шрифт:
Вся палата смеялась, когда я сказала, что первый. Норма пять-шесть. До тринадцати. Одна пожилая - после двадцатого. Об этом говорится со странным каким-то превосходством.
Не знаю, что испытала в Париже Кристин.
Здесь это - как насадка на миксер. Тебя разнимают, пристегивают и наваливаются. Вставляют железо и распяливают до отказа. Миксер включается. На очки и на грязный халат брызжет новая кровь. Это твоя. Ты орешь. И орут на тебя.
Снимают, уводят и следующую. Конвейер. Фабрика-кухня. Как куриц каких-нибудь потрошат.
Только живьем. Без наркоза.
Mais a fait mal*...
* Но это так больно... (фр.)
Бледность ее лица потрясла Александра.
Она вернулась внезапно, за день до выписки. Одна. На транспорте, с тремя пересадками - хотя у него было отложено на такси.
Касса рабочей столовой была внизу, зал на втором этаже. Комнатной величины. Голый пластиковый стол с исцарапанной алюминиевой обивкой. В углу компания разделась под выпивку до пояса, кирпично-обожженные по шею и локти, а в промежутке бледнотелые, на предплечьях наколки, не сложнее по символике сердца, пробитого стрелой. На липучках шевелились мухи. Оставив на тарелке блестящую гречневую кашу с подливкой, пиво Инеc допила. Теплое. Прощальный обед в СССР.
Солнце жгло сквозь пелену.
Когда они встретились, кинотеатр по эту сторону Спутника еще строился, а сейчас, несмотря на неубранный мусор вокруг, в нем уже шел фильм. Болгарский. Про шпионов, срывающих коварные планы Запада: ее в последнем кадре убили из винтовки с оптическим прицелом, он благополучно вернулся в лагерь социализма. Указательным пальцем он вытер слезу, успев до света придать лицу ироническое выражение. Вместе со старухами, бетонщицами и мальчишками вплотную, которым не достались путевки в пионерлагеря, они вышли на солнце.
Красное в дыму.
Больше наружу они не выходили. Окна в квартире были закрыты, шторы задернуты. Потеряв напор, вода сочилась, ржавая и теплая. Они вымачивали простыню, выкручивали над ванной в четыре руки, расстилали и ложились плашмя. Рядом, но не соприкасаясь.
Они говорили. Тем больше, чем меньше ей здесь оставалось. День и ночь напролет.
Он пытался вообразить границу. Момент перехода. С начала начал - что есть Запад?
– Запах.
– Чего?
– Чистоты. Чистоплотности, - подбирала она.
– Зубной пасты. Мятных пастилок, чуингама. Туалетной воды. И духов.
– А еще?
Дезодорантов - Инеc не могла даже предположить, что возможна ностальгия по аэрозольным ароматам сортиров, пахнущих морем, лавандой, весной. То есть? Есть такой запах. "Весенняя свежесть". А сигареты? напоминал он. Настоящие? Конечно. Les Caporal. Les blondes*. Изредка трубочный дым. Или вот. Либеральной демократии запах. Типографская краска. Афиша. Газеты, журналы в киоске. Вертушки с "ливр де пош". Запах машин. Мягких, удобных сидений. Выхлопных даже газов. Кофе-экспресс. Круассанов аи bеиrrе**... Запах жизни. Имеющей ценность. Звук и цвет. Это можно еще осязать. Вкус. И покой. Состояние легкости. Как переход в невесомость. Каждый раз привыкаешь неделю.
* Здесь: Из черного табака. Из светлого (фр.)
** На сливочном масле (фр.)
– А потом?
– Все возвращается в норму.
– Какой она будет?
– Сначала? Моя комната. Солнце весь день. На лоджии кадка с апельсиновым деревцем. Холм вдали. Там растут персики. Старинная церковь. Тишина. Они меня ждут.
– Откуда ты знаешь?
– Покрасили комнату. В белый цвет. Но не чисто, а с нюансом, которого не передать. Такого здесь нет. Blanc casse. Белый сломанный. Такой медидативный. Это Париж изнутри.
– А снаружи?
– Серый. Все оттенки. До жемчужного.
– Цвета спермы?
Молчание.
– Еще будет лето, - домогался Александр.
– Август. Куда поедешь?
– Может быть, к подруге в Ниццу.
– А потом?
– В сентябре весь Париж возвращается. La rentree.
– Что значит?
– Жизнь начинается. Романы, выставки, кино, скандалы. Я приеду к тебе через год, ты меня не узнаешь... Сигарет багажник привезу. И мы куда-нибудь поедем.
– Куда?
– Куда захочешь.
– Разве что в Питер. Больше некуда...
Ночью на кухне он открывал окно и, просыпая табак, разминал папиросу. "Север" - пятого класса. Из расползшейся пачки. Упираясь локтями, улетал в темноту, оставляя свой кокон в шлакоблоке. Ангел отчаяния. Всевидящий, отрешенный. Над горящим в ночи Подмосковьем. Над этой гангреной коммунизма вширь и вглубь. Каждый понял, никому не дано изменить. Только он червячок, человечек, вопрос. Продолжает пульсировать. Бьется, трепещет. Мол, зачем?