Шрифт:
— Ну, про это долго рассказывать, — важно зевнул Шмалев.
— А ты бы стал… заниматься со мной?
— Я? Беспартийный-то? Помилуй, друг, довольно странно!
— Жалко тебе? — осуждающе сказал Наркизов. — Жалко знаниями с другими поделиться?
— Ну, ну… — И Шмалев благодушно взял его за плечо. — Имею тогда деловое предложение.
Он немного помолчал и, почти нежно улыбнувшись, продолжал:
— Корпеть с тобой над книжками, сам понимаешь, времени нет. А вот… давай после работы беседы устраивать. Пока что единственный докладчик — я. Так, что ли, полагать, Лизавета Михайловна?
— Так и положим, — весело ответила девушка, радуясь посветлевшему лицу Наркизова.
Поужинали еще засветло, а над потемневшими садами, над полноводной Пологой распростерлись тихие вечерние часы.
— Пошабашили, — сказал, потягиваясь на ходу, Семен. — Вот так день за днем, незаметно и жизнь пройдет, и… и с хорошим человеком как надо поговорить не успеешь. Вот дела, Шура!
Он скосил глаза в ее сторону и подмигнул было с лукавым смешком.
— Разговор у меня с тобой будет решительный.
— Прости… О чем ты? — ответила она, рассеянно щурясь и к чему-то прислушиваясь — выражение, которого он больше всего боялся. — Как разбредутся все по своим углам, — продолжала Шура, не замечая его расстроенного лица, — такая настает у нас мертвая скука… от захудалой деревни не отличишь, и для души нет ничего.
— Веселья захотела, ишь ты! — хмуро ухмыльнулся Семен, отряхивая пучком травы свои пыльные сапоги. — Организуем технику, тогда и веселье заведем. А пока потерпеть надо.
— Ну, ты и терпи, — сказала Шура, озорно улыбаясь и все прислушиваясь, — а я пойду к баяну. Опять Шмалев играет.
— Ну и ступай… — бросил он глухо.
Но пока она не скрылась за пригорком, он смотрел ей вслед, жадно полураскрыв рот, как будто у него уносили долгожданную родниковую воду.
Из-за пригорка вспорхнула резкая, переливчатая трель: так Шмалев встретил появление Шуры.
— Играешь? — прошептал Семен, кривя губы и горько щурясь на розовое, в золоторунных облаках небо, как будто это оно играло и смеялось над ним. — Ну, погоди же, погоди!..
Он шел, глухо топая по пыли тяжелыми сапогами.
— Что ты сердитый какой, Семен Петрович? — пошутил встретившийся с ним Никишев.
Семен остановился и шумно вздохнул.
— Вот… Шмалев играет там… Главное, ничего я ему не сделаю, потому что на личной моей линии здесь все основано! — сказал он, забывшись. — А личную линию от общего дела отставить!.. — и он взглянул на друга тусклыми от горечи глазами.
С тех пор как в колхозе появился Борис Шмалев, редкий вечер обходился без баяна. На этом бугре, где теперь молодежь пела под баян, прежде было скучное и беспризорное место. Бугор был на самом солнцепеке, в стороне от дороги, и поэтому здесь привилось сушить лыко, доски, бревна для хозяйственных надобностей.
Баян с первого же раза поборол тесноту: слушатели раскатали бревна полукругом, и в стороне от длинного гребня серых домовых крыш по косогору, в стороне от садов выросло пристанище песен.
Дима Юрков, услыхав музыку, первый взбудоражил и «братьев-писателей»:
— Рекомендую послушать деревенский концерт!
Шмалев играл старинную протяжную песню. Рядом с ним, следя взглядом за его гибкими пальцами, сидел Володя Наркизов.
— Они наивны, как дети, — шепнул Баратов Никишеву.
Вдруг пронзительный перезрелый дискант врезался в тягучую мелодию:
Ты воспо-ой, воспой, Жаво-о роночек… —это, прижав руку к щеке, неестественно тонким голосом пела Устинья Колпина и горестно морщила красное, мясистое лицо.
— Играй, милочек, играй… В девках я эту песню певала, когда с дружками гуляла. Голосок был у меня, го-о-спо-ди-и! Куда все делося, бож-же-м-мой!
Кое-кто смешливо фыркнул, но жалостливая Лиза прикрикнула:
— Цыц! Страдает же человек, пусть ее.
И на Устинью все посмотрели молча, точно плач ее о жавороночке предал забвению дневную свирепость Устиньи и всю ее скандальную славу.
— Может, уже хватит пенья, — просительно заметил Шмалеву Володя Наркизов. — Когда доклад-то начнешь?
— Они к песням привыкли, надо половчее, а то разбегутся все, — скороговоркой отвечал Шмалев и вдруг перешел на бравурный марш.
— Ай-ай! — испуганно подскочил маленьким телом «дедунька» Никодим Филиппыч, присоединившийся к веселью с неразлучной липовой колодкой, на которой, по стародавней привычке, он плел для себя полудетского размера лапоточек. — Ай, мехи у машины надорвешь. Нельзя так, красавец.