Шрифт:
Обратился я в политотдел, и на бронепоезде стала появляться комсомолка. Само слово было еще внове, звучало в ушах неожиданно и свежо — и слилось оно в моей памяти с обликом этой девушки, под грохот войны окончившей в Проскурове гимназию, от ножа петлюровских бандитов потерявшей семью, с глазами, в которых испепеляющим огнем загоралась ненависть при упоминании о врагах Советской власти, — но эти же глаза теплились добротой и счастьем, когда она, Манечка Шенкман, садилась заниматься с нашими бойцами. Она не только открыла на бронепоезде школу грамоты, но, добиваясь беглого чтения, сумела приохотить своих учеников к книжке. К ней уже обращались с вопросами, которые не решались задать мне, командиру; в сложных случаях она вопросы записывала, чтобы ответить на следующем занятии. Само ее появление на бронепоезде, аккуратно одетой, в белоснежном воротничке, магически истребляло в вагонах грязь, мусор, множило в команде актив борцов за чистоту и опрятность. Ее слушались, ей внимали, ее любила вся команда.
Малюга, распялив рот с прокуренными зубами, мне улыбнулся. Такого еще не бывало. Я быстро взглянул бородачу в глаза и убедился — улыбка неделанная, глаза засветились чувством приязни.
— Будь ласка, добрый тютюн… — И бородач, приятельски подмигнув мне, вынул кисет, украшенный, как и его фигурная трубка, бисером.
«Еще и табаком угощает, — продолжал я удивляться, — откуда такая перемена в человеке?» Держался почтенный бородач на бронепоезде как чудодей, единолично владевший тайнами и загадками артиллерии; любопытных отвадил соваться к орудию, артиллерийскую прислугу подобрал сам. И вдруг передо мной, на кого обиду затаил, раскрывает кисет. Неужели та же вилка сработала? Видимо, начинает понимать чудодей, что он не единственный на бронепоезде, кто способен распорядиться в артиллерийском бою (о том, что продолжаю брать уроки на батарее, я ему, разумеется, ни гу-гу).
— Благодарю вас, Иов Иович, — сказал я и, проворно свернув из клочка бумаги козью ножку, потянулся за щепоткой крупно нарубленного самосада.
А тут — матрос:
— Стоп, товарищ командир, этак дело не пойдет! — И он возвестил команде: — Раскуривается трубка мира! — Вступив в роль церемониймейстера, матрос сам набил трубку из бисерного кисета, запалил и подал мне. Затянулся я — и дыхание перехватило, слезы затуманили глаза, до того зверское в кисете зелье.
— Добрый тютюн, — отозвался Малюга на мои слезы. Теперь он и сам курнул трубку. Трижды трубка ходила ко мне и обратно, после чего матрос потребовал, чтобы мы пожали друг другу руки. Выполнили и это, и, когда Малюга, обняв меня, прошелся своей тяжелой дланью каменотеса по моей спине, я сквозь ожог и боль почувствовал: мир восстановлен! А как обрадовались «трубке мира» все до единого бойцы бронепоезда!
Бывает ли, что человек рождается вторично? Могу засвидетельствовать: бывает! На бронепоезде я, двадцатидвухлетний парень, стал новорожденным. Не случись такого со мной, я бы не поверил, что человек способен вместить заряд энергии, достаточный, чтобы сокрушить любого врага, вооружившегося против Страны Советов, не поверил бы, что в человеке неизбывный очаг высоких и прекрасных чувств, дай им только проявиться… Я готов был каждого, как Малюгу, обнять и каждого заслонить собственной грудью в бою. А люди заслоняли меня и порой падали от пуль и осколков, предназначенных мне. Я ограничивал себя во всем: если не хватало еды, не брал в руки ложку; если люди обнашивались (а на бронепоезде одежда и обувь горели на бойцах иногда в буквальном смысле), вновь добытое обмундирование раздавал команде, сам оставаясь в заплатанном. И от себя и от бойцов я требовал, по обычной человеческой мерке, невозможного — дисциплина у нас утвердилась пожестче, чем требовали статьи известных мне уставов; но, несмотря на тяготы службы, в бойцах не иссякали задор и веселье.
Крепла вера в победу развевавшегося над бронепоездом Красного знамени, и, когда мы вкатили-таки гаубичный снаряд в «черепаху», отчего та развалилась на куски, бойцы восприняли это как должное, с великолепным чувством собственного достоинства.
Мне восемьдесят, но свет счастья в духовной моей жизни не иссякает. В лучах этого света сформировался мой характер. Я оптимист, мне радостно и жить, и трудиться, и, конечно, делать добро людям.
Здесь же, на бронепоезде, в боях и в невзгодах, я понял наконец девушку, которую помнил с детства. Лидия Александровна Фотиева была счастлива — я в этом убежден. Счастье революционера в борьбе, и никакие силы — ни тюрьмы, ни ссылки, ни каторга — не способны омрачить это счастье.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1941 год… Я — командир саперного батальона вот уже целый час. Иду по улице и нет-нет да придержу шаг. Напускаю на себя строгий вид, чтобы какой-нибудь прохожий не заподозрил во мне, военном, мальчишества, и перечитываю строки на узком, экономном листке бумаги: «Капитану запаса инженерных войск такому-то. Вы назначаетесь…».
А как ювелирно отчетлив оттиск печати! И неудивительно: печать новорожденная, только что из-под резца гравера. Государственный Герб — и по ободку надпись: «Ленинградская армия народного ополчения. Штаб Н-ской стрелковой дивизии».
Аккуратно складываю листок, но далеко не прячу: отстегнешь пуговицу на кармане гимнастерки — и листок опять в руках перед глазами.
Я горд и счастлив назначением — вот мои чувства. Не первый раз я в боевом строю Красной Армии!
Шагаю по набережной Невы. Сделал крюк, только бы выйти к нашей красавице: у ленинградца это вроде ритуала — и в радости, и в горе он устремляется к Неве.
Раннее июльское утро. Свежесть. Бодрящий озноб… Навстречу ветерок с моря — и такой простор! Здесь стихия солнца, будто только что умывшегося в водах Ладоги и еще не задымленного заводами. Светит ослепительно ярко.
Над Невой, держась на своих саблевидных крыльях, парят чайки. Иные отдыхают на гранитном парапете набережной: греются на солнышке, прикрыв глаза, либо перебирают клювом перышки на грудке, на боках, на свинцово-темной спинке, делающей птицу неприметной в полете над водой. Прохожих не опасаются: чуть ли не вплотную подойдешь — только тут чайка лениво посторонится, повиснув в воздухе, чтобы затем вернуться на облюбованное местечко.
Дворники, волоча за собой пожарные рукава, напоминающие дышащих змей, поливают мостовую, но ветерок тут же обсушивает деревянные торцы. А рядом, под парапетом, играет и гулко шлепает о гранитную стенку извечная невская волна…