Шрифт:
Когда он пополз дальше, его просто накрыло огнем. Он не верил, что ни одна пуля не достала его. Не заговоренный же он! И вдруг почувствовал, что силы вытекают из него. Он еще не знал, что они вытекают вместе с кровью. И полз. Полз, уже чувствуя, что как-то все переменилось. Решительно переменилось. «Подбили, гады», — сказал он себе не со страхом, не с жалостью к себе, а с горькой обидой: так все хорошо складывалось и столько он их положил. А вот на последних минутах… Но и так думая, он продолжал ползти. И уже в лесу, уползая все дальше, вглубь, проваливаясь в снег, разгребая его, словно плавая, силясь подняться на гребень белой волны с синеватыми подсветами наступающих сумерек, чувствовал обиду сильнее, чем боль.
Кажется, он потерял сознание и очнулся от тишины. Тишина стояла такая необычная в этом краю, где все время в отдалении бухало, ревело, татакало. «Как на том свете», — подумал он. «Куда же меня ранило?» — он так и не мог определить: боль пронизывала все тело толчками. Дышать было трудно, почти невозможно: каждый глоток воздуха давался с бою, как он подумал. Ценой болевого толчка. Неужели пробили легкое?
Погони не было. Если бы только выдюжить. Дождаться… Чего дождаться? Он не знал. «Надо передохнуть», — сказал он себе, понимая, что нельзя, нельзя бездействовать и что его минутный покой между толчками боли — вовсе не покой, а гибель. Но все же ловил эти мгновения покоя, а они все укрупнялись, может быть, уже превращались в минуты… «Пока не наступит полный покой. Вечный». Так он подумал почему-то напыщенно… Но это не испугало его; мысль о покое была такой желанной, что пересилила все другие. Он погружался все глубже в сугроб и в покой, пока сознание его не померкло.
Тот самый отряд Садчикова, с которым готовилась уйти в тыл группа, выслал разведку в район активной стрельбы. Она и подобрала Дробитько. Маломощный отряд не имел даже врача, но имел рацию с выходом в пункт связи в расположении армии. Оттуда прислали самолеты. Это не были санитарные машины, которым затруднительно перелетать линию фронта. Два У-2 сели на очищенную от снега площадку, на которой расположили посадочным сигналом костры. Два самолета потребовались потому, что в одном из них прилетел врач, на свободное место во втором предполагалось посадить раненого. Один самолет при посадке повредился. Теперь места не было: еле-еле втиснули врача с Дробитько. Второй пилот остался в отряде.
Он уже смутно помнил череду зимних дней, наполненных едким запахом лекарств, стонами и болью. Но очень ясно — тот мартовский день, когда уже во фронтовом госпитале, в саду, где томились от безделья и оторванности выздоравливающие, он встретил того самого подрывника, которого звали Атыжорапомолчи. И от него узнал не только новости, но и номер полевой почты своей, теперь уже бывшей своей, и уже вовсе не той группы, потому что та была расформирована, а существовала новая — под началом Юрия Чурина. И Валя была там же. И он написал ей несколько строк, счастливый этой возможностью, и Юрию написал тоже! Еще бы! Он часто вспоминал его. И тот бой под Демидовом, когда Дробитько был ранен впервые — рикошетом в плечо — и потерял сознание. Тогда Юрка вытащил его. В тот раз Ивану повезло — отлежался в землянке. Да, в бою Юрка — орел! Ничего не скажешь!
Дробитько было еще далеко до выздоровления. Ответа ни от Вали, ни от Юрия он не получил. И тогда написал то свое последнее письмо Вале, каждое слово которого помнил до сих пор. Оно было отчаянным и счастливым одновременно: он измучился от молчания, от неизвестности и сейчас был счастлив тем, что уже наверняка его письмо найдет ее. Была ранняя весна, дела на фронте складывались к лучшему, чувство возвращения к жизни прорастало в нем и тянулось, тянулось вверх, как стебель оттаявшего после зимы растения. И было сознание того, что от Вали отделяют его, по существу, немногие километры, и пусть она с группой уйдет вместе с фронтом — номер полевой почты, как лоцман, поведет его и не даст ее потерять.
Он хорошо помнил и другой день. Это произошло, вероятно, в том же месяце, нет, наверное, позже, потому что в госпитальном саду пробивалась уже молодая трава и тоненькая, сама похожая на травинку, врачиха сказала: «Уже скоро…» Скоро его выпустят.
В тот день, который начался для него так памятно и радостно: весенним ливнем, первым весенним, прошумевшим надеждой, — в тот день, в самом его разгаре, подъехал на «виллисе» Юрий. Он был в плаще, хотя приказа о переходе на летнюю форму еще не было, но, наверное, ему не терпелось надеть этот новенький с иголочки плащ с новенькими капитанскими погонами, и сам он был такой же новенький, веселый, чистенький и — обрадованный.
Он искренне был рад встрече. И это даже странно! Ведь ехал-то он сюда вовсе не с радостью для него, Дробитько, — уж какая там радость! Но видимо, он не придавал значения тому, с чем ехал. Он очень многому, важному для Ивана, не придавал ровно никакого значения.
И потому прежде всего вытащил из портфеля пару таких же, как на нем самом, фронтовых зеленых погон с четырьмя звездочками и, пришлепнув их к больничному халату Ивана, таким образом поздравил его с новым званием. А затем, когда они уже сидели в саду на пенечках, в дальнем углу, достал бутылку коньяку, хвастливо показал: французский! Но пить они не стали, рассудив, что устроят подпольное застолье вечером, когда «бдительность послабже».
И вот тогда, когда уже и все новости были рассказаны: Жокей убит. Наши все в армии, конечно. Жорка вместе с ним, Юрием, в разведотделе, старшего лейтенанта получил… Одновременно с десятью сутками ареста за драку. А Джафар — тот в санбате мается: легкое ранение, а ступить на ногу не может… Ну и Валя… «Валя с нами, конечно. «За отвагу» ей дали. Ну вот, кстати, о Вале…»
Он так и сказал: «Кстати, о Вале». Хотя лицо при этом сделал серьезное, даже слегка печальное. Когда произнес — доверительно так, даже руку ему положив на колено, чтобы чувствительнее было, что ли… Чтобы через прикосновение это крепче в него, Ивана, вошло, что ли? Чтобы закрепить в нем понимание, что ли? «Так вот. Твои письма я получил. И свое, и адресованные Вале. Только я ей не отдал твои письма. Не лезь в бутылку, молчи, слушай! Потому не отдал ей, что любил. Вот так. Подло? Наверное. И ты вправе меня ударить, изругать. Все вправе… Я приму как должное. Но есть такая штука любовь. Я подчинялся в тот момент только ей. Словом, письма я не отдал…»