Шрифт:
— Беда не в бездушии Зинаиды Михайловны, — ровным, спокойным голосом продолжает Казакова, — а в том, что куда страшнее и опаснее всякого бездушия. В ее позиции.
— Что?! — Грушина супит брови.
— Я говорю, — повторяет Казакова, — не ваше бездушие опасно, а опасна ваша позиция.
Грушиной, видимо, очень хочется сейчас рассердиться. Но сильнее этого ее любопытство.
— Какая такая позиция? — грозно спрашивает она.
Казакова лет на десять моложе Зинаиды Михайловны. Но чем-то неуловимым они похожи друг на друга. У обеих одинаково гладкие, бесхитростные прически. Не по годам грузные, отяжелевшие фигуры. Обе очень здешние, непришлые, с людьми сроднились, чувствуют себя среди них прочно, уверенно.
— Объясню, какая позиция… — отвечает Казакова. — Разговор о деле Сомовой вы, Зинаида Михайловна, поставили на сугубо реалистические рельсы… Заводу выделили столько-то квартир. На заводе имеется столько-то нуждающихся. Работница такая-то — своя, заводская. Наташа Сомова в списках предприятия, наоборот, не числится. Все ясно и просто.
— Ну и что? — на всякий случай Грушина повышает голос, но она все еще не может понять, против чего надо ей возражать, что оспаривать. Казакова правильно все излагает. Да, верно, Зинаида Михайловна поставила вопрос на деловые рельсы. А на какие надо было его ставить? На неделовые?
Чем больше волнуется Грушина, тем спокойнее себя держит Вера Андреевна Казакова. Можно подумать, разговор этот ее совсем не трогает, ничего ей не стоит. Но я вижу, как пальцы нервно расстегивают-застегивают пуговицу на кофте.
— Перед лицом горя, перед лицом смерти, перед памятью о человеке, негромко, не повышая тона, совершенно спокойно говорит Казакова, Зинаида Михайловна затеяла аккуратный, точный подсчет: канализация в доме у Сомовых есть, водопровод тоже есть, ванны, правда, нет. На бухгалтерских костяшках отщелкивала: сколько может Наташа, не дай бог, переполучить, если за ней оставят обещанную перед смертью Валентине Васильевне квартиру.
— Я ей квартиру пожалела?!
Грушина всплескивает руками. Вот этого она перенести уже никак не может. Больше всего ее возмущает неправда, наглая ложь Веры Андреевны.
— Да я слова на собрании не произнесла! — кричит Зинаида Михайловн Сидела и молчала. Люди так высказались, и люди так постановили!
— Правильно, люди, — говорит Казакова. — Не вы — люди. Они испугались, не переплатим ли, не дай бог, девчонке, которая вчера мать потеряла. Вы всего-навсего надоумили людей затеять этот постыдный, базарный торг. А уж потом, точно, сидели и молчали…
У Грушиной розовеют щеки.
Я вижу, ей очень хочется сказать сейчас Казаковой что-то очень резкое, обидное, уничтожающее. Поставить Казакову на место.
— У людей своя голова на плечах, Вера Андреевна, — тихо, но угрожающе произносит она. — Им не надо моей подсказки. Они свой интерес знают и его отстаивают.
Казакова отрицательно качает головой.
— Ну что вы, Зинаида Михайловна, говорите? При чем тут их интерес? Какой, скажем, интерес в комнатах Сомовой у сборщицы Васильевой, которая Наташу в баню все посылала? Разве тесно Васильева живет?
— Ну, не тесно.
— Вот именно: не тесно. Недавно получила на заводе отдельную квартиру, тридцать, кажется, метров. Или снабженец Парамонов, который утверждал: «Для памяти памятники ставят». У него что, двухкомнатная?
— Трехкомнатная.
— Верно, вспомнила, трехкомнатная. И вообще — на заводе сто тридцать человек, а в последние годы мы уже получили двадцать девять квартир. Каждый четвертый справил новоселье. Люди знают: квартира, выделенная Сомовым, не последняя. Если и отдадут ее Наташе, через некоторое время завод получит следующую. Так что дело не в квартирном голоде и не в интересе, о котором вы тут говорили…
— Правильно, — перебивает Грушина. — Дело в принципе!
Она это произнесла гордо, решительно. Зинаида Михайловна привыкла: если люди поступают не шкурно, а из принципа, то это всегда хорошо, всегда достойно. Таких людей не попрекать надо, а, наоборот, хвалить, ставить другим в пример.
Казакова усмехнулась. Спросила:
— И в чем же этот их принцип, по-вашему, состоял, Зинаида Михайловна? А? Я, мол, с керосинкой всю жизнь прожила, я воду из колодца таскала, я хорошее жилье только под старость получила… А ей, сомовской девчонке, почему это должно быть лучше, чем мне? За какие такие ее заслуги и прелести? Нет, не допущу, не разрешу, не позволю. Таков, по-вашему, принцип был? Так то ведь не принцип, Зинаида Михайловна. То — жадность, зависть. Озлобление…
Грушина молчит.
Она чувствует: нет, не как надо идет сейчас у них этот разговор. Да, верно, люди разные есть. Есть и жадные, завистливые, озлобленные. Их не переделать не только Грушиной — шибко умной Вере Андреевне их тоже не переделать. Однако Грушина за других людей не в ответе. Она в ответе лишь за саму себя. А она лично сочла необходимым отобрать у девушки квартиру вовсе не из жадности, не из зависти и не из озлобления. Для того лишь, чтобы девушка не получила ей неположенного. Что положено — пускай берет. Хоть миллионы. Грушина чужому богатству никогда в жизни не позавидовала и не позавидует. Но если что не положено — не тронь. Оставь на месте. Так Зинаида Михайловна и сама воспитана, и детей своих к тому приучила.