Шрифт:
Пошло расследование. Кто-то высказал подозрение на одного подпаска.
Юрий Филиппович принялся немедленно за розыск. Он начал строго допрашивать заподозренного. Тот весь трясся, плакал, но отрицал свою вину.
Пошли куда-то с обыском. Повели за собою и обвиняемого.
Я чувствовал, как внутри меня уже начинало что-то дрожать, но я еще крепился и только молил Бога, чтобы у мальчугана ничего не нашли и чтобы он оказался невиновным.
Но, вот, всей гурьбой, с Юрием Филипповичем во главе, вернулись во двор с обыска.
Предательский ременный пояс, с закрепленными на нем медными бляшками, был в его руках.
Участь несчастного, которого теперь двое вели за руки была решена.
Все как-то разом ринулись на него, распластали тут же на земле, спустили ему штанишки, задрали рубашку ему на голову и я увидел, как Юрий Филиппович, взмахнув поясом, нанес несчастному удар по ягодицам... Он замахнулся для второго.... Но тут я не выдержал. Дыханье, которое у меня при первом ударе остановилось в груди, вдруг с силой вырвалось, я благим матом вскрикнул и неудержимо зарыдал.
Все кинулись ко мне, оставив наказуемого.
Долго возились со мной, приносили воду, я все рыдал и меня всего трясло.
Юрий Филиппович, видимо, не рад был, что затеял свою экзекуцию в моем присутствии.
Чтобы меня окончательно успокоить, он объявил поднявшемуся, тем временем, подпаску, что на этот раз с него довольно и он его прощает.
Тот стоял потупившись и, молча, задергивал и завязывал трясущимися руками тесемку своих широких штанишек.
Мы уехали тотчас же.
Юрий Филиппович, позади меня, что-то наговаривал, как бы передо мною оправдываясь. Он объяснял, что воровать нельзя, что за это всегда наказывают, что если не наказывать, то что ж будет и т. д.
Слова его как-то до меня не доходили; я только неприятно ощущал, чего не бывало раньше, близость его присутствия позади меня.
Дома мама не могла не заметить моего глубокого расстройства.
Я долго колебался, открыть ли ей причину, опасаясь ,,не достанется ли" от бабушки самому Юрию Филипповичу, если я расскажу все, чему был только что свидетелем. Но, в конце концов, маме, рыдая, все рассказал.
На это она объявила мне, что с Юрием Филипповичем она больше отпускать меня никуда не будет.
Я стал просить ее не говорить бабушке, чтобы ему самому не быть перед нею в ответе. На это мама усмехнулась и, помню, сказала: "ах, ты простец мой, да она бы его только похвалила".
Меня эти слова поразили и, мысленно, я тотчас же приобщил бабушку к темной от загара руке Юрия Филипповича, с "наборным" в ней поясом, занесенным над оголенным белым задом трясущегося подпаска.
Я только впоследствии стал соображать, почему мама вообще не любила, чтобы мы долго засиживались у бабушки в Кирьяковке.
Насколько в городе мама властвовала в доме и все, в конце концов, делалось, как она считала нужным, настолько в Кирьяковке она чувствовала себя гостьей, не имеющей влияния на ход событий.
Часто мы проходили широкой улицей крестьянского поселка, который был несколько удален от господского двора, и спускались ниже к извилистому, часто пересыхавшему ручью, впадающему в широкий Буг.
Маму, по пути, останавливали нередко бабы, выходившие ей на встречу из своих хат и о чем-то просили ее; иногда хныкали.
Мама всегда расстраивалась после таких встреч, потом ходила к бабушке и что-то ей долго наговаривала; но я не замечал, чтобы она уходила от нее всегда удовлетворенною.
Дядя Всеволод редко наезжал в Кирьяковку, так как служба этому мешала. Приезжал он не надолго, и без Нелли, которая могла бы беспокоить бабушку.
Ему отводили комнату рядом с моей спальней.
И вот, тогда-то я часто слышал, как, раньше чем разойтись спать, дядя Всеволод и мама о чем-то долго разговаривали в диванной.
Все больше о бабушке и о деревенских делах и порядках. Шла их речь и о том, что, ведь, скоро, все равно, все переменится, и что бабушка напрасно упрямится и не поступит так, как уже поступил граф Лорер в своей Варваровке.
При этом они очень жалели бабушку, говоря, что она даже стала часто хворать с тех пор, как пошли слухи об "отмене крепостных" и, в первую голову, о "вольной" для дворовых людей.