Шрифт:
А. Амфитеатров с присущей ему горячностью утверждает, что «Толстой» Дельфино Чинелли – «труд высокого достоинства и должен занять видное место в неисчислимой толстовской литературе». «Житие без чудес» «совершенно оригинально в подходе к огромной теме». «Такого смелого и широкого психологического проникновения в тайну Толстого не бывало». Охвативший А. Амфитеатрова восторг так искренен, что он ставит очерк Чинелли выше всех научных и биографических трудов о Толстом: «…ни на одном языке не имеется столь тщательного и умного введения в познание Толстого».
Достоинство этюда Д. Чинелли, считает А. Амфитеатров, заключается в том, что здесь обойдена вниманием публицистика Толстого; автор исключительно сосредоточился на художественных произведениях русского классика. В своей публицистике Толстой находился под давлением «предвзятых теорий», «на художественные же произведения Толстого Дельфино Чинелли смотрит как на колоссальную автобиографическую летопись-исповедь, заслуживающую доверия, пожалуй, еще больше настоящих дневников». Именно Д. Чинелли, по мнению А. Амфитеатрова, «чем всем другим исследователям, посчастливилось уловить “славянскую” основу натуры Толстого: почувствовать в нем исконного земледельца и землехозяина, – “языческого Фавна”, обретшего оседлость, но – еще не оскверненного “Каиновым строительством городов”».
А. Амфитеатров не касается недостатков и двусмысленностей иных высказываний автора, которые неизбежны в любом жанре исследования, – он полностью находится под обаянием «Жития без чудес», называет его запоздалой «романисированной историей», «психологическим путеводителем по жизни Толстого». В последних словах умирающего Толстого («люблю истину») – прочитывается торжество милосердной любви. Чинелли сближает Толстого с Дон Кихотом, ведь и в предсмертном голосе Дон Кихота словно совершается акт победы над смертью, венчающей исцеление героя и примиряющей его с миром.
В статьях «Столетие “Миргорода”», «Подсознательный мистицизм», написанных на эмоциональном подъеме и проникнутых аналитической глубиной, публицист обращается к известным темам и мотивам русской литературы и творчества русских писателей, главным образом стремясь разгадать тайну Гоголя, подобрать «ключ к запертой шкатулке» его. Статья «Гоголь и черт. К столетию “Вия”» навеяна эмоциональной и интеллектуальной атмосферой эссе Д. Мережковского «Гоголь и черт» (1906).
Харбинские публикации западных эмигрантов заслуживают самого пристального внимания, иначе наше знание о русском зарубежье оказывается неполным. И при всем том, восточные эмигранты не ставили задачу жанрового и стилевого обновления литературной критики и публицистики. То характерное, что отмечается в их наследии, – скорее результат спонтанного выбора и действия. В публикационной деятельности критиков и публицистов в аспекте наработок литературного прошлого важен не поиск новой формы, а осмысление классического наследия с позиции болезненно переживаемой современности. Значимым было вынуждение смыслов, «указателей», «предсказаний» в перспективе проблем, порожденных «злобой дня». Стратегия публицистов-эмигрантов наделена двойственностью. С одной стороны, предшествующая литература, выполняющая роль эталона, образца, понимается как «ответ» на поставленные «вопросы» – с точки зрения пережитой ими исторической катастрофы. С другой – обращение к классическому наследию служило сплочению и закрепления статуса эмиграции в качестве хранителя высокой традиции, неискаженного смыслового ядра национальной культуры.
В. Мехтиев
I. «Черная тень “Шинели”…»: Н. В. Гоголь
Л. Астахов
Памяти Гоголя
«Ах, милый Николай Васильевич Гоголь, когда б теперь из гроба встать ты мог, любой прыщавый декадентский щеголь сказал бы: – э, какой он, к черту, бог»…
«Ты был для нас источник многоводный, и мы теперь пришли к тебе опять»…
Так писал в предвоенные гоголевские юбилейные дни «русский Гейне», вдохновенный мечтатель – сатирик Саша Черный1, в незабвенном, раннем петербургском «Сатириконе»2.
Вот опять настали юбилейные зарубежные дни памяти Гоголя, дни светлой грусти об отзвучавших навеки «Вечерах на хуторе близ Диканьки», дни повторных, жгучих очарований яркого, тициановски-живописного «Тараса Бульбы», дни неумирающего смеха сквозь слезы в «Ревизоре» и «Мертвых душах»…
О Гоголе накопилась огромная, пестрая критическая литература, в которой чистая наука всегда уступала первое, незаслуженное место тенденциозной полемике с сокровенным политиканским душком.
Гоголя пытались «утилизировать» старомодные, «благонамеренные» марксисты философствующего толка в духе П. Б. Струве3, – Гоголя «сделали» их антиподы, празднующие теперь в Москве юбилей Гоголя, как самого «классового» писателя, «лукавого» революционера своей эпохи, Гоголя проклял неистовый В. В. Розанов, как «идиота» в своих «Опавших листьях», – за гоголевскую иронию, за желчь гоголевской сатиры, за гоголевский «дьявольский» скепсис и демонический пессимизм гигантского размаха4, – выше Анатоля Франца5 и глубже Шпенглера6, Барбюса7 и Ромена Роллана8…
Скорбные слова пророка Иеремии осеняют одинокую могилу Гоголя: «Горьким смехом моим посмеются»9.
Разве виноват самобытный, «избяной», из русских, гений этого великого малоросса в том, что: «Поет уныло русская девица, как музы наши, грустная певица… Всей семьей, от ямщика до первого поэта, мы все поем уныло: печалию согрета гармония и наших муз и дев, но нравится их жалобный напев»10…
Светлая грусть Гоголя, «сквозь видимый миру смех и невидимые, незримые слезы», волной идеализма и гуманизма пролилась в «филантропическое» направление новой русской литературы: Лев Толстой, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Гончаров, Григорович, Чехов, Златовратский11, Засодимский12, Короленко, Куприн, Зайцев, Л. Андреев, А. А. Измайлов13, – все они вышли из-под благостной сени гоголевской любви и жалости к мельчайшей пылинке человеческой, к невзрачному «иксу» из толпы земной, Акакию Акакиевичу из великой и бессмертной «Шинели» Гоголя.
«Писатель, если только он – волна, а океан – Россия, не может быть не потрясен, когда потрясена стихия»14, – честно писал поэт гражданской скорби Некрасов, и поэтому для нас образ Гоголя, великий и совершенный, сияет светом вечным и радостным, независимо от того, как подойти к его писательской сущности: со стороны ли булгаковско-бердяевской мистики, розановского метафизического фанатизма, некрасовского «гражданства», «достоевщины», под углом зрения «лишних людей» Тургенева или «хмурых людей» Чехова.