Шрифт:
— Нет, — ответила она чуть слышно. — Я на мельнице муку ем.
Голодали не мы одни, голодали многие, хотя рядом, на мельничных складах, лежали десятки тысяч пудов муки и зерна.
Почти каждый вечер мы ложились спать голодные, попив на ночь горячей воды, которую мама называла чаем. Оля разливала этот чай кружкой из чугунка. Мы пили кипяток и мечтали о времени, когда вернется отец, мечтали о том, как снова будем жить вместе, когда выпустят из тюрьмы дядю Петю — его в начале зимы опять посадили в тюрьму. Очень не хватало нам этого сильного, веселого человека — с ним даже голодать было легче.
Вот в один из таких вечеров в начале марта к нам и пришел еще раз Савел Митрич Мельгузин. Вероятно, прежде чем войти, он долго топтался у крыльца — вид у него был иззябший и жалкий.
На этот раз был Мельгузин в поношенной, грязно-желтой шубенке, которой я никогда раньше на нем не видел, из ее дыр клочьями торчала грязная шерсть. Перламутровой пуговкой мертво поблескивал из-под татарского, большеухого малахая бельмастый глаз. Через плечо у него был перекинут тяжелый мешок, оттягивавший руку.
Сняв малахай и сунув его под мышку, Мельгузин неохотно, словно по обязанности, перекрестился и только потом, покосившись в мою сторону, повернулся к маме.
— Ты уж прости, Дарья Николаевна… вот… опять пришел, — сказал он. И в живом глазу вспыхнула далекая, неяркая искорка, вспыхнула и сейчас же погасла.
Мать не ответила.
— Тут вот… не обижайся… детишкам… — Мельгузин положил на пол у порога мешок и кротко и грустно посмотрел на Подсолнышку. Потом отвернулся и молча напялил до самых глаз малахай, как будто боялся быть узнанным на улице. — Ну, прощай! — И оглянулся на маму с таким выражением, словно видел ее в последний раз.
В тот вечер я не думал, что с этим ненавистным мне человеком может произойти что-нибудь трагическое, и с нетерпением, с дрожью в руках ждал, когда он уйдет.
— Прощай, — сказал он маме еще раз. — Не поминай лихом. Теперь Данил твой скоро придет.
— Как — придет? — Мама рванулась к порогу, но у нее сразу пропали силы, она не села, а повалилась на табурет. — Как… придет?
— А вот этак, ножками, — с кривой улыбкой ответил Мельгузин. — Теперь им всем, которые против царя, — прощение… и кто бунтовал, и кто на него, на венценосца нашего, руку с топором подымал, всем… — Несколько секунд в комнате было совершенно тихо. — Иы-э-эх! — вдруг визгливо вздохнул Мельгузин и заплакал, судорожно подергивая левым плечом. — Отрекся от нас батюшка… начисто… да и кто же не отрекется, ежели все, как есть, до одного — подлецы?! Божа мой, что же это теперь будет? — Он вытер кулаком слезу со щеки и, застыдившись, сморкаясь в грязный платок, ушел.
В мешке, оставленном им, оказалось около пуда белой муки крупчатки. Мама подняла мешок на табурет, отвернула его края и, погрузив руки в нежную, белую пыль, болезненно улыбалась, глядя вдаль невидящими глазами.
— Дань, там чего? — шепотом спросила Подсолнышка.
— Мука.
— Из которой хлебушек делают?
— Да.
Она засмеялась, захлопала в ладоши.
— Лепешек хочу! Мамочка, вкусненьких!..
Мама покачала головой, отгоняя раздумье, бережно отряхнула с пальцев муку.
— Оленька, затопи печку.
Через полчаса, сидя перед плитой на табурете и все тем же странным взглядом глядя перед собой, мама пекла на маленькой сковородке пресные лепешки. В комнате пахло так вкусно, как не пахло давно. Скоро Подсолнышка и Стасик, не дождавшись, когда лепешки остынут, перекидывая их с ладони на ладонь, обжигаясь, ели. А потом и мы, взрослые, хлебали вместе с детьми горячую затируху, то есть кипяток, заболтанный мукой. Это было очень вкусно.
Подсолнышка и Стасик, наевшись, смеялись счастливо и громко, и скоро, опьянев от еды, уснули. Глядя на них, и мама и Оля улыбались, но была в улыбке обеих сдержанная грусть. И для меня во всем этом ночном празднике было что-то грустное и неприятное. Наверное, потому, что эту муку принес Мельгузин. Я ел и думал: какая все-таки непростая вещь — жизнь!
Помолившись перед иконой, мама погасила свет. Я лег на свою жесткую постель, но долго не мог уснуть.
Мы с Олей спали на полу, недалеко друг от друга, под окном. Когда Оля засыпала, я слышал ее сонное дыхание, а иногда во сне она откидывала руку и касалась меня. Но в ту ночь и Оля не спала — я слышал это по ее вздохам, по тому, как она ворочалась с боку на бок. Потом глухо, уткнувшись в подушку лицом, заплакала.
Я протянул в темноте руку, нащупал худенькие горячие пальцы девочки — они мелко-мелко дрожали. Я пожал их, они слабо шевельнулись в моей руке и затихли. Так мы и заснули.
Утром следующего дня мы узнали, что Мельгузин повесился у себя в пустом доме, повесился в переднем углу, сняв для этого с крюка тяжелую лампаду.
Когда за ним пришли с мельницы, лампада стояла на столе и еще теплилась.
В то же утро к нам как ветер ворвался Петр Максимилианович, небритый и веселый. Он бросился к маме, подхватил ее, закружил по комнате, звонко поцеловал в обе щеки.
Мама смутилась, покраснела и, когда Петр Максимилианович опустил ее на пол, торопливо отвернулась к плите. А он схватил Подсолнышку, тоже поцеловал и принялся подкидывать к потолку, выкрикивая: