Шрифт:
Самому себе Дугин мог смело признаться в том, что высокие соображения, которые излагал Семёнов, его не очень взволновали. Ну, не удастся расконсервировать Восток — перезимуем на другой станции. А что касается лётчиков, то не такие они дураки, чтобы лезть в пургу. Это всё одни слова. По опыту своему Дугин знал — мало, чтобы человек просто красиво работал, нужно, чтобы он ещё красиво говорил и сливался с коллективом. Раз нужно — пожалуйста, нам не жалко. Но для себя Дугин давным-давно установил, что главное — доброе расположение начальства. Будет он в глазах Семёнова своим человеком — всё в порядке, не будет — никакие слова не помогут. Поэтому и нужно держать себя так, чтобы Семёнов любил и ценил. А любит или ценит Филатов — плевать. Да и кто такой Филатов для Семёнова? Ноль без палочки, рядовой механик, взятый исключительно как докторский дружок. Есть на станции Филатов, нет Филатова — Семёнову ни холодно, ни жарко, всё равно выпроводит обратно в Мирный, если станция заработает; всего лишь за два дня показал дружок своё неприглядное лицо. Ненадёжный — худшего греха у человека для Семёнова нет. Только такой человек и мог уронить аккумулятор, это Семёнов решил справедливо. На самом деле случайно произошло так, что уронил аккумулятор он, Дугин, но по логике это должен был сделать Филатов, а раз так, пусть на нём аккумулятор и висит. Филатову теперь разницы нет, он для Семёнова человек конченый, а ему, Дугину, далеко не безразлично, на ком из них висит, такую оплошность начальство никогда не прощает, через десять лет помнить будет…
Дугин перестал думать о Филатове и стал горячо мечтать о том, чтобы свершилось чудо и пришло второе дыхание, возродилась сила в руках. Не было в его жизни такого, чтобы его работу делали другие! Он за других — сколько хочешь, за него — никогда. Один пыжится своим образованием, другой песни мурлычет под гитару, третий острит направо и налево, а Дугин если чем и гордился, так это тем, что работал за двоих, а получал за одного. Справедливости ради, получал он много (Семёнов выхлопотал инженерную должность), столько же, сколько Гаранин или Бармин, но и отдача его была двойная. Кто в ту зимовку на Востоке по своей охоте полы мыл в кают-компании и туалет прибирал? Кто первым вызывался самолёты разгружать, на камбузе дежурить и заболевших подменять? А кто на Льдине в пургу сутками авралил и без сна-отдыха взлётно-посадочную полосу расчищал, киркой ропаки долбал и взорванные торосы трактором оттаскивал? Женька Дугин!
Кто его не любил — молчали, сказать-то было нечего. Андрей Иваныч, например. С виду уважительный, а не любит. Ну, не то что не любит, а слишком вежливый, на «вы», а Филатова знает без году неделя, но «тыкает». Или доктор: как затевал на Льдине «междусобойчик», ни разу не приглашал, тоже с Филатовым обнимался. Ваше дело, в друзья не набиваюсь; хорошего слова про Дугина не скажете, но и на худое совести не хватит: не заслужил.
Почувствовал омерзительный запах нашатыря и высунулся из мешка: Бармин склонился над Гараниным, совал ему под нос бутылочку.
— Жив, курилка? — подмигнул Бармин. — Поваляйся ещё минуток десять, будешь свеженький, как огурчик с бабушкиной грядки!
Дугин благодарно улыбнулся и стал чутко прислушиваться к себе. Рези в животе приутихли, от горла уходила тошнота, и он замер, весь отдавшись той мечте: обрести второе дыхание. «Не торопись, дыши ровнее, ровнее… Кончатся боли, успокоятся потроха, задышит грудь — и ты станешь человеком», — уговаривал себя он.
Так полежал ещё немного, решил, что уговорил, и стал вылезать из мешка — дрожащий от холода, слабый, как муха, упрямый. Никто ничего не сказал, и Дугин, изо всех сил стараясь удержаться на ногах, стал ждать своей очереди.
Кто кого?
Масло уже разогрелось и не оказывало такого сопротивления, как раньше. Семёнов лежал в спальном мешке и смотрел на Филатова, который с бешеной скоростью раскрутил рукоятку так, что не мог её удержать. Коленчатый вал наверняка набрал необходимые 120–130 оборотов в минуту, и по всем правилам дизель должен был запуститься. Ну, хотя бы чихнуть, намекнуть на то, что он оживает. Должен бы… Где-то в его стальном теле хранится секрет, какая-то деталь знает, что нужно сделать, чтобы вдохнуть в него жизнь…
Семёнов провёл рукой по лицу. Кровь запеклась, стянула щетину, но вроде бы остановилась. Жалкая бренная плоть, усмехнулся он. Вылез из спального мешка, в глазах мелькали радужные пятна. Кивнул Гаранину и Дугину — полежите пока что; на неверных ногах подошёл к дизелю, подождал, пока Филатов отпустил рукоятку. Она покрутилась по инерции и замерла.
— Что думаешь, Веня?
— Ещё бы разок проверить.
— Давай, мы поможем.
Снова проверили топливную систему, распылители форсунок, прогрели масляный поддон паяльной лампой.
Ещё раз десять раскручивали рукоятку, сначала по очереди, а потом Бармин и Филатов.
Вхолостую — дизель молчал. Может, секрет был в том, что температура наружного воздуха сковала цилиндры, топливо не самовоспламенялось. При таком морозе нужен стартёрный запуск, электричество сильнее даже самых могучих рук человека. Плетью обуха не перешибёшь. Все физические силы пятерых людей бесследно исчезли в дизеле, как в болоте.
Все знали и думали про себя, но никто не решался сказать вслух: «Что могли — сделали. Хватит гробиться с этим дизелем, подумаем о том, как бы самим выжить».
Причина, по которой никто не решался сказать вслух, была такая.
Полчаса назад Семёнов переводил морзянку из Мирного: Белов пытался вывести самолёт на полосу, но потерпел неудачу. При этой попытке, как узнали из другой радиограммы на материк, получил тяжёлую травму и надолго выбыл из строя Крутилин. Лётчики ждут ослабления ветра хотя бы до двадцати метров, чтобы предпринять вторую попытку.
В экипаже Белова тоже пять человек. Если пятёрка на Востоке уляжется в спальные мешки, пятёрка Белова может погибнуть. Кругом одни пятёрки, как пошутил Бармин, будто в дневнике у примерного школьника.