Шрифт:
Быть может, именно нам суждено последние счеты свести,
А может, по-прежнему горе и гнев мы станем в кабак нести.
Пусть забыты мы вами и проданы, но запомни, кто нас презирал,
Что мы - народ Англии, который доселе молчал.
С виду Честертон печется и печалится о "простом народе", но с народом ли он, когда приписывает ему свои верования и вкусы и желает поднять его во имя "бога, пива и бекона", притом бога не какого-нибудь, а чуждого протестантской Англии, бога католических монахов, бекона с убыточной в настоящих условиях собственной фермы, кружки пива в без того общедоступном кабаке? Для взглядов Честертона вообще характерна дилемма - бунт или кабак. Серьезные проблемы он мельчит и переводит в обывательский план, и всегда у него от серьезного до смешного всего один шаг. Мастер шуточного стиха, он целый роман "Перелетный кабак" ("The Flying Inn", 1914) делает лишь довольно бессвязным прозаическим обрамлением или комментарием к ряду стихотворений, из которых позднее составился целый сборник "Вино, вода и песня" ("Wine, Water and Song", 1915). Здесь и песенка о Ное, который в дни потопа думал только об одном: "Пускай где угодно течет вода, не попала бы только в вино" (перевод М. Л. Лозинского), и песенка собаки, ужасающейся, что человек лишен одного из основных способов восприятия вселенной - обоняния:
Безносые созданья
Адамовы сыны,
Ведь даже роз дыханье
И трав благоуханье
В их жалком обоняньи
Ничтожны и бледны...
...Проклятые вопросы
Кипят в душе моей:
Они совсем безносы,
Они совсем безносы,
О как господь выносит
Безносие людей!
(Перевод В. Эрлих)
Здесь и пасквиль на ненавистных ему вегетарианцев:
Буду, буду пить я ром
Утром, вечером и днем...
Потому что я вегетарианец.
(Перевод Н. Чуковского)
Здесь и баллада о городе "Вокруг да Около", об извилистых английских дорогах, как бы символизирующих патриархальную Англию, которая так мила Честертону. И тут он рисует народный бунт против "богачей, завладевших всей радостью жизни и оставивших народу только горе и нищету", но по Честертону оказывается, что наибольшее негодование вызывает параграф третий воображаемого "сухого закона", гласящий: "Мы требуем, чтобы алкоголь был всюду объявлен вне закона, кроме тех немногих заведений, где пьют министры и члены парламента". Таким образом, утеха и радость и повод к восстанию для Честертона - все тот же кабак.
4
Он вообще нестрашный потрясатель основ, бунтарство Честертона полностью растворяется и нейтрализуется его пресловутым оптимизмом и религиозным примирением. Это хорошо видно хотя бы в его критико-биографических книгах.
Очень рано, еще в начале века, Честертону было предложено написать для известной серии "Английские писатели" биографию Р. Браунинга. По признанию самого Честертона, в книге было "меньше биографии Браунинга, чем собственных юношеских теорий о поэзии, оптимизме, о религии". Так и впоследствии, о ком бы он ни писал, он больше говорил о себе. Это соответствовало его воззрениям на задачи импрессионистической критики "по поводу", согласно которым критика будто бы "существует не для того, чтобы говорить об авторах то, что они сами знали, но для того, чтобы говорить о них то, чего они не знали... чтобы разобраться в подсознательном у автора, в том, что только критик может выразить, а не в осознанной части, которую автор может выразить сам". Однако в книге была хорошо подмечена жизнеутверждающая основа творчества Р. Браунинга, книга имела успех, и за нею последовал длинный ряд аналогичных работ. В них Честертон ищет своих предшественников, союзников и вдохновителей, прежде всего великих писателей-оптимистов. Это книги о Р. Браунинге (1903), Диккенсе (1906), Стивенсоне (1927), Чосере (1933), очерк "Викторианский период в литературе" ("The Victorian Age in Literature", 1913) и огромное количество статей и предисловий. В монографиях о своих литературных любимцах Честертон стремится найти и подчеркнуть в этих писателях черты примиренческого гуманизма. Так, например, выступая в защиту извращаемого эстетской критикой творчества Диккенса, он справедливо ставил в заслугу Диккенсу его "здоровое, сильное чувство социальной справедливости", его защиту права народа на радость и счастье. Однако он показывал прежде всего благостного Диккенса "Пиквикского клуба" и "Рождественских повестей". Правда, он сейчас же оговаривается, что, по сравнению с другими рождественскими рассказами, в "Сверчке на печи", к сожалению, "отсутствует воинствующая нота". Итак, воинствовать, но в пределах "Рождественской песни" и "Колоколов", - вот что считает Честертон задачей Диккенса. Ограничившись краткой тирадой: "В середине XIX века из самой глубины Англии раздался голос ярого обличителя... он обрушился целым потоком негодующего презрения на уже сделанные Англией пресловутые уступки, на олигархический образ правления, на искусственно созданные партии, на министерства, на местную власть, на приходские советы и на частную благотворительность. Этим обличителем был Диккенс"; подчеркнув чисто "внешнюю резкость" Диккенса и скользнув по "Тяжелым временам", Честертон основной упор делает на том, что социальная сатира Диккенса острее всего в его нападках на Америку, эту ненавистную для Честертона карикатуру на "старую английскую родину". Он с одобрением приводит слова Диккенса: "Это не отнимает у меня уверенности, что самый ужасный удар, который когда-либо будет нанесен свободе, придет из этой страны. Удар этот явится следствием ее неспособности с достоинством носить свою роль мирового учителя жизни". Правильно определяя основной пафос Диккенса как "демократический оптимизм", светлую веру в силы "простого человека", вспоминая его едкую насмешку над "жалкими советами филантропов жить в нищете, довольствуясь своим унизительным положением", Честертон в то же время упорно подчеркивает в Диккенсе стремление показать, что и нищете не удается принизить людей, что и в несчастье они сохраняют способность радоваться. Идя по этому пути, он готов был приписать Диккенсу утверждение: "Блаженны нищие!", что было лишь проекцией веры Честертона в то, что поистине "блаженны нищие духом". Так из книги в книгу стремление Честертона поддержать бодрость в угнетенных и обиженных объективно служит тем, против кого он выступает, вызывая у читателя улыбчивое примирение с действительностью или уводя его в дебри средневековья с его религиозной мистикой.
5
Переходя к беллетристическим произведениям Честертона, надо иметь в виду, что они для него лишь средство выражения отвлеченных идей, образный аргумент спора. "Только то произведение истинно художественно, которое служит какой-нибудь цели... если оно не пропаганда, - оно мелко и скучно". Поэтому изложение фабулы далеко не исчерпывает этих произведений, в которых Честертон с блестящим остроумием и парадоксальным мастерством развивает и защищает весьма спорные, а то и вовсе незащитимые положения. А если Честертон в чем-нибудь может быть последователен и систематичен, так это в задорном отстаивании своих излюбленных мыслей.
Может быть, самым многозначительным из романов Честертона был его первый роман - "Наполеон из Ноттинг-Хилла" ("The Napoleon of Notting Hill", 1904). Начинается книга с полемики. Вводная глава - это пародия на социальных пророков начала XX века. Здесь достается и пророку материального прогресса Уэллсу, и вегетарианству - универсальной панацее толстовцев. Но в основном заострена она против пророка английского империализма Сесиля Родса, который "полагал, что в центре грядущего мира должна стоять Британская империя и что между ее гражданами и прочими людьми... будет существовать бездонная пропасть, такая же, как между человеком и низшими животными. Пользуясь методом м-ра Родса, его необузданный друг, д-р Цоппи (англосаксонский апостол Павел), дошел до логического конца и заявил, что в будущем под людоедством будет пониматься исключительно съедение британского подданного, но отнюдь не съедение представителя какой-нибудь вассальной нации". Но люди "дети - своенравные и упрямые. ...С сотворения мира они ни разу не совершили ничего, что пророки и мудрецы считали неизбежным... Люди двадцатого века натянули пророкам нос". Мечты как Родса, так и вегетарианцев не сбылись. Показанный в начале книги Лондон конца XX века выглядит почти как сейчас. Правда, отмерло полицейское государство, потому что отпала угроза переворотов, на смену которым пришла налаженная и "скучная" рутина. Демократия превратилась в бюрократию. В Лондоне есть король, но он назначается по очереди.
И вот очередной король, поэт и чудак, Оберон Квин, решил развлечься и придумывает каждому из кварталов и пригородов Лондона свои традиции, свои гербы и девизы. Мало-помалу он воскрешает карнавальную пестроту средневекового быта. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало и не касалось наших доходов, рассуждают почтенные дельцы и лавочники и сначала скрепя сердце, а потом и с охотой играют в средневековье, как охотно играют современные английские обыватели в королевский и гильдейский церемониал.
Однако среди приспособленцев находится и фанатический последователь. Юный правитель Ноттинг-Хилла Адам Вэйн принимает всерьез проповедь своего короля, и под флагом защиты бедняков, которых хотят отдать "на растерзание этим псам, этим золотым мешкам", он подымается на защиту привилегий Ноттинг-Хилла, на которые посягают рационализаторы, намеревающиеся провести новую улицу. Даже король считает, что Вэйн только разыгрывает его, для других же он просто сумасшедший, который "отказывается взять полторы тысячи фунтов за вещь, не стоящую и четырехсот". Однако Вэйн находит путь к сердцам лавочников своего района, покупая у них разную мелочь. "Что прикажете отпустить? Мы всегда рады услужить клиенту". Для формирования подвижных частей сорок мальчишек сгоняют ему кэбы со всего Лондона. Когда заинтересованные в прокладке улицы пригороды применяют силу, Вэйн выигрывает первые битвы. "Усмирение Вэйна обойдется нам в тысячи фунтов, - рассуждают его враги, - не лучше ли нам оставить его в покое?" Но войну надо было только развязать. Вот уже мирные горожане вспоминают свои поражения, представляют себя генералами, отпускают усы и заявляют, что "если ноттингхиллцы могли сражаться за свои дрянные лавчонки и несколько штук фонарей, почему бы нам не сразиться за великую Хай-стрит и музей естественной истории?"