Шрифт:
Савельич поморщился. Васяткино лицо, видно, с детства изуродовал рахит. Сделал его жеребячьим. Голова словно дыня. Под маленьким ртом, губы которого не закрывались из-за крупных зубов и выпиравших десен, ядреной грушей свисала челюсть. Из-за глаз и бровей, что казались перевернутыми наоборот, и невысокого лба, все лицо его было, как опрокинутое. Когда он удивлялся, глаза забегали не под надбровицу, а западали вниз. Это особенно подчеркивали подсиненные белки.
– Не удалси малец. Не удалси, Кузьма Савельич, – не замечая неодобрительной гримасы Благодетеля, сетовала тетка Федосья. – Со рта течеть, с ухов вонят. За собой, сколько не талдыч, не глядит. У нас, позор сказать, Тухлым его прозывают.
– Цыц, Федосья! – не выдержал дворецкий. – Никогда так не говори и дворне всей передай, чтобы никто не смел. Мне дозволено…
Федосья умолкла. Засуетилась. Забормотала что-то невнятное, нескладное. Почувствовав поддержку, Васятка, закатив глаза в мешки, угрожающе промычал:
– Пошамкай мне. Пошамкай, старая карга…
– Ах ты, паршивец! Стращать меня вздумал!? – взвилась кухарка.
Кузьма Савельич стукнул по столу. И после тяжелой паузы приказал:
– Ступай, Васька, к себе.
Когда за ним закрылась дверь, дворецкий задумчиво протянул:
– Четырнадцать лет парню… Однако коль здесь нет, отсюда, – он хлопнул себя по заду, – отсюда не достанешь… А ты, Федосья, того… Жалеть надо убожца. Не давай обижать. Ко мне, однако, не приводи больше.
После этого Васятка никогда к Благодетелю во флигель не зазывался. Оттого он еще больше возненавидел тетку Федосью и пуще прежнего возмечтал стать дворецким. Чтобы жрать от пуза и всеми слугами повелевать.
Года через три Васька-Тухлый кочергой на смерть прибил кухарку. Она случайно увидела, как Васька, воровато озираясь, что-то у сарая зарывал в землю. Сначала не придала значения. А когда молодая барыня подняла шум, что у ней из комнаты пропала бриллиантовая брошь, Федосья вспомнила об этом. Никому ничего не сказав, она отрыла краденое и позвала истопника на кухню.
– Вот тобой уворованная штука. У сарая ты ее сховал, – сказала она с негодованием. – Возьми, поди отдай барыне. Упади в ноженьки. Может, хозяева смилостивятся, не накажут.
Васька схватил кочергу…
И понесла его жизнь по трактам и острогам. Порастрясла на неровных дороженьках его мечту. Блукала она, изодравшись в воровских зарослях малин, где Васька сотоварищи после разбойств нажирался всласть и буйствовал. И только под сильную хмель, до слез сжимающую сердце, из далеких потемок очерствевшей души, доносилось ее тоскливое «Ау-у-у!..» Тогда в перевернутых рахитом мутняках он отчетливо видел себя осанистым красавцем в золотом шитье дворецкого, шпарящим на франкском и англицком. В такие минуты, подражая Савельичу, Васька как сейчас ржал:
– Его светлость князь Ямщицкий! – а чтобы присутствующим было ощутимей, подпускал брань.
… Сунув старшему из охраны серебряный полтинничек, князь по-хозяйски прошел в распахнутые пинком Тухлого двери.
– Мон шер Квазимодо, следуйте за мной, – пригласил он застывшего у порога Тухлого.
Васька от обращения «мон шер», напоминавшее ему прошлое житье-бытье у московского барина, таял, как свиной смалец. От удовольствия внутри у него, аж, щекотало. Под такое настроение он готов был выкинуть любое коленце.
– Ваша светлость, Яшка гад снова смутьянил.
Глава вторая
Зеркало Циклопа
Князья Мытищины. «Мирзавчик». Месть. Поединок
1
Князь, направившийся было в угол, где возле печи стояли его с Тухлым нары, остановился. Он мгновенно его понял. Васька просил разрешения на мордобой. А ему не хотелось. Хотя еще недавно он сам искал поножовщины и провоцировал ее. Отлично владея приемами бокса и еще лучше финкой, Ямщицкий в драках был страшен и непобедим. В последнее время он стал избегать драк. Они ему надоели. Он устал от них. Устал от этих хамов, многие из которых были далеко не глупыми людьми. Устал вообще от всего. Поймав себя на мысли об усталости, Ямщицкий усмехнулся. Он вспомнил, как когда-то, давным-давно, своему брату, умолявшему его бросить свои темные делишки и припасть к отчему порогу, многозначительно сказал: «Вернусь домой, когда устану. И ты тоже».
– Ты пьян, Григорий? Я дома, – оторопел брат.
Григорий пожал плечами. Молча осушил рюмку с рубиновой наливкой и, сладко причмокнув, запрокинул голову на спинку кресла.
В этом мире, думал он, никто из смертных – ни он, Григорий, ни князь Дмитрий, ни даже царь – не дома. Это трудно объяснить, но все люди по чьей-то злой, во всяком случае, недоступной для человеческого разумения воле, забыли, откуда они в действительности. И оказались вроде всей одиссеевой команды в плену у Циклопа, давшего им вкусной каши, превратившей их в суетливое стадо овец. И начисто забыли о главном: откуда, зачем и как они здесь оказались. А чтобы придать их бараньему бытию порядок, а с ним вместе, какой-никакой, и смысл, Циклоп положил им на разум придумать Бога, власть с моралью и науку.
А почему человеку так нужен смысл? Почему он видит его в порядке? Должно быть, эта штука – Смысл – некогда был ему доступен и он видел его в Порядке, в котором ему уже доводилось жить. Но Циклопу непостижимым образом удалось впечатать в сознание зеркальность его.
И все же есть Одиссеи. Их считают безумцами потому, что разумным считают то, что навыворот, что как не надо… А это «как не надо» и правит…
Рвутся Одиссеи из циклоповского бедлама домой. И, мучимые стадом, не помнящим родства своего, приспосабливаясь к власть имущим и их порядку, просят пожалеть уставшую от сношений девку по имени Мораль. Или сами ее как хотят насилуют… Видят они, черт возьми! Видят, что и наука обречена ходить вокруг да около истины. Не додуматься людям, из-за этой колдовской похлебки, разбить зеркало Циклопа …