Шрифт:
Григорий порывисто поднялся с кресла, в волнении прошелся по комнате и, вернувшись на прежнее место, снова плеснул в рюмку рубинового хмеля.
– Не пьян я, нет, Митя, – сказал он.
– Но ты ведешь себя весьма странно. Я опасаюсь…
– Здоров я, брат. Здоров! – перебил резко Григорий и с напряженной серьезностью в голосе спросил: – А в здравом ли рассудке ты сам?
Брат обидчиво по-мальчишески надул губы. Григорий обнял его за плечи.
– Не дуйся. У тебя все в порядке. Все, что окружает тебя, ты принимаешь за настоящую жизнь. А я считаю иначе. То, что вокруг меня – все придумано. И мы тоже. Мы только отраженье Хорошего. Верней, мы то, от чего естественно освобождается то доброе и хорошее, которым мы плоть от плоти родные. Мы их второе я. Не нужное им там… А, впрочем, что за вздор я горожу? Такая простая и такая непостижимая механика. Простая, а когда начинаешь ее объяснять – объяснить не можешь… Ну, разве тебе, Митя, не кажется, что мы здесь как в приюте?..
Невидяще глядя перед собой, Григорий умолк. Дмитрию стало жалко старшего брата. «Нервы у него взвинчены донельзя, – подумал он. – С только пережить…. Ему надо отдохнуть… А где взять денег? Где? Если даже гимназию на унизительных подачках князя Львова заканчивал. Если и на поесть денег нет… Бедный Гриша».
Он незаметно для себя гладил руку брата. Григорий улыбнулся.
– Я домой хочу, Митя, – с раздирающей душу тоской сказал он.
Чтобы скрыть навернувшиеся слезы, Дмитрий прижался лицом к его плечу.
– Успокойся, Гриша. На, еще выпей… Ты же знаешь наш милый старый дом у суконщика Кулешова.
– Да не о том я, – поморщился Григорий. – Я и в нем тосковал… по дому.
– Как так? – вскинул брови Митя.
– Маман точно так же удивлялась… Как ты сейчас похож на нее!
– Ровно ничего не понимаю. Маман знала о твоих странностях?!
– Она тоже называла это «моими странностями». Ими я ее мучил лет до шести. Ее кровать стояла рядом с моей. Потом она стала твоей. Ночью она подбегала ко мне, хватала на руки и испуганно спрашивала: «Гришенька, милый, ты что плачешь? Ты что не спишь?». Я горько-горько всхлипывал и говорил: «Я домой хочу». «Как так? Ты же дома», – недоумевала она. Вырываясь из ее рук в кроватку, я кричал: «Нет! Это не мой дом. У меня другой дом, я знаю. И ты не моя мама»… Она тоже начинала плакать. Говорила, что мне во сне привиделась какая-то чушь. Крестила меня…
– Но тогда, Гриша, ты малюткой был.
– А ныне я еще больше уверился в том, что всех нас отлучили от родного дома, где мы были счастливы. Мы здесь топчем друг друга, вгрызаемся в глотки. И заметь, находим этому оправданье. Подлость и ум возвели в один ранг. Ведь победителя не судят… Здесь возвеличивают грязных плотью и душой Суллу, Цезаря, воспевают убийцу Бонапарта, восхваляют продажного Талейрана, слагают оды юродивому завоевателю Петру, потаскухе Екатерине… Называют Превосходительством того, чье превосходство лишь в том и заключается, скольким он может безнаказанно плюнуть в душу.
– Ты так о царях не смей, – предостерег Дмитрий.
Но Григория уже никакая сила остановить не могла. Пожаром метались его золотые, с едва заметными красными тенями, волосы. Сумасшедшим светом зажглись два его черных глаза.
– Что царь?! Что?!.. Твои предки, князь Мытищин, поставили его над собой. Порядка ради поставили. А порядка в том порядке не было и нет. И никогда не будет… Твои же предки, однажды пробудившись от пьянства, вдруг возле самодержца увидели простолюдина Меньшикова… А хитрющие мужички Строгановы и Демидовы?.. Как они нас, а?! Никто не почувствовал в их согбенных подобострастных фигурах смертной силушки… Никто не увидел в них родителей нового Порядка. Того самого, что их потомки уже короновали… Появились мануфактурщики, суконщики, заводчики. Появился миллионщик черной кости. Еще никто не знает, что они заказывают музыку. Но уже и царь, и мы, столбовые дворяне, танцуем под нее. Они переняли от нас всю нашу «добродетель». И ею и на ней распялят нас. И тогда состоится инаугурация нового Порядка. Воссядет на троне Его Величество Новый Обман человечеству.
Князь Мытищин-старший неистовствовал. Не замечая того, он тряс за плечи хрупкого, насмерть перепуганного Дмитрия.
– То ли еще будет, – продолжал он. – Идет умный, жадный до жизни, подлее и безжалостней, чем мы, не верящий ни в Бога, ни в черта мужик. Он будет изощренней нас. Ему понадобятся свои идолы… Он сделает из висельников святых мучеников, потому что такие нужны будут ему для своего порядка. Их будут чтить, писать иконы с них… Словом, станут делать из них все, что захотят. Они – победители… Победителей не судят.
Григорий был жуток. На белом, без единой кровинки, лице таращилась пара погасших углей. В уголках разинутого рта пузырилась пена. Говорить он больше не мог. И отойти тоже. В затылок впилась тысяча жгучих игл… Пальцы намертво скрючились на плечах Дмитрия… Ноги по самые ступни были набиты ватой. Он едва их чувствовал… Стальной стержень пронзил его по хребту и в струну вытянул все тело… И не стало вдруг ног… Он падал, увлекая за собой Дмитрия…
Они рухнули возле стола.
После падучей Григорий приходил в сознание не сразу. Сначала розовели щеки, потом, набегая теплыми волнами, растекающиеся струи крови ласково щекотали, словно целовали каждую клеточку. От этого неземного наслаждения грудь распирало такой радостью, что затаенное дыхание вдруг вырывалось наружу и он начинал плавно и глубоко дышать. Он был невесом. Он был крылат. Он парил в поднебесье и чувствовал, как наливаются мощной силой его плечи и руки. Как упруги и могучи ноги… Вот он оттолкнулся от горной вершины. И уже в полете, сверху, на ослепительно белом скосе горы, увидел следы своих ног. Вот коснулся другой вершины…
В эти минуты возвращения к жизни Григорий открывал пустые, еще ничего не видящие, подсинённые стекляшки глаз и снова закрывал их. Он видел лучше, не размыкая век. И видел то, что другим и не снилось. Только слух был не с его видениями. Он был в постылой ему реальности и словно из глухих глубин земных недр, против его воли, до него доносились речи говоривших рядом с ним людей.
– После тюрьмы с ним это будет теперь часто, – услышал он надтреснутый слезой Митин голос.
Потом он кому-то сказал: