Шрифт:
Атала пахла чудесно. Я уловил даже горечь лука, поджаренного на кунжутном масле. Наслаждаться бы мне ароматом аталы, мечтать о мгновении, когда она из котла попадет в черпак, а из черпака, обжигая мои пальцы, переселится в чашку и затем в желудок — мой желудок! О, как он разговаривает, какие слова произносит, какие выводит рулады! Не всякая крылатая певунья сравнится с ним. С кем вот только разговаривает? Если со мной, то напрасно, потому что я этого языка не понимаю и песен его не люблю. Если с чашкой, то она покуда пуста и безмолвна. К тому же она глупа, как все чашки, сделанные из тыквенной коры, и ничего, абсолютно ничего ответить не может.
Так вот, мне бы наслаждаться ароматом аталы, мечтать о том мгновении, когда она из котла попадет в мой словоохотливый желудок, а я стал раздумывать над вещами, не связанными с предстоящим удовольствием. Даже наоборот, исключающими его. Я увидел Хакимджа-на, мальчика с нашей махалли, и его двух братьев, сто-щих у ворот. Опи словно потерянные, жались к стене, не зная, как уцелеть в этом гудящем людском море. Малыши плакали, а Хакимджан утешал их.
— Позвать бы Хакимджана, — сказал я Адылу. — Ведь останется без аталы.
— Люди не разрешат.
— Я попрошу.
— Ты слышал, что говорил Джайнак-амаки: нарушивший порядок теряет право на пищу.
Слышал, конечно, но помочь малышам все же надо. Я встал, привел Хакимджана и его братьев и усадил впереди себя.
Что тут началось!
— Бесстыжие! — закричала женщина, сидевшая сзади. — У моих детей крадут аталу!
— Тетушка, — загородил я собой малышей, — они же сироты. Их отца повесил на площади Николай.
— Ха! Если их отца повесили здесь, то моих сыновей заморозили в Сибири, нет пусть идут назад.
— Правильно, — поддержала женщина впереди. — Выбросьте бесстыжих!
Да, жестоки бывают люди в голоде. Сердца их каменеют.
Я посадил Хакимджана на свое место, а сам пошел в конец, к воротам.
— И я с тобой! — попросился Адыл.
— Нет, тебе нельзя. Там ты не выстоишь.
Добраться до края очереди мне, однако, не удалось.
В ворота въехали трое всадников. Первый на гнедом коне, был старшим из них, и как только он придержал своего скакуна, остановились и остальные.
По Каландархане пронесся шепот. Да, шепот. Все смолкли, пораженные внезапным появлением всадников, и лишь пробежало восторженное, негромкое, как ветерок:
— Хайдарбек пришел! Хайдарбек!
Вон он, Хайдарбек! Ревком Джизака. Я узнал его, хотя в такой одежде — зеленой гимнастерке, перепоясанной ремнями, — не мог представить себе того мардикера, который выступал на митинге в саду Хафизбая. Вместе со всеми, босоногий мальчишка, я прошел тогда робко в голубые, расписные ворота и стал у стены, не понимая, что происходит. Люди были возбуждены, ждали чего-то, и все смотрели на супу, где сидел русский человек в коричневой рубашке рядом с Хайдарбеком Абдуджаббаровым. Тогда ни я, ни мои сверстники не знали его имени, оно стало известно позже. Позже назвали и имя русского — товарищ Алексей. Оба они выступали на митинге и говорили такие слова, от которых становилось всем и радостно и страшно, и сердце замирало от ожидания чего-то неведомого и удивительного. Вот тогда-то и пошли джизакцы за красным флагом. И я пошел. Не ведая, конечно, что это дорога моей жизни.
Теперь Хайдарбек — рядом. Шагни только — и окажешься возле его коня, протянешь руку — и коснешься его клинка, сверкающего серебряной насечкой. Клинок небрежно спадает вдоль бедра, но он грозен: стоит его выхватить, как лезвие вспыхнет белым пламенем. Остановленный крепкой рукой Хайдарбека, конь жует удила и пританцовывает, глаза бросают черные молнии. Он любит степь, простор, кажется, пусти его, и он перемахнет через сад Каландаров, через стены и мечети, взлетит в небо. Ах, какой конь!
Я застыл в восхищении. Смотрю на гнедого, на клинок с серебряной насечкой, а на самого Хайдарбека не смею поднять глаз. Каким должен быть джигит, оседлавший такого скакуна? Я уже забыл простое лицо мардикера, костистое, загорелое, сутуловатую фигуру рабочего человека. Хайдарбек представляется мне сейчас батыром из сказки, могучим, солнцеликим. Не дотянешься до него, не коснешься его одежды.
Но сказочный образ вдруг растаял. И не потому, что я поднял глаза на всадника. Не посмел я этого сделать. Всадник сам опустился ко мне. Стукнули о сапог ножны клинка, заскрипели ремни, зазвякала уздечка, и рядом со мной оказался человек в зеленой гимнастерке. Это был тот же самый мардикер, с тем же простым лицом рабочего, с той же задумчивой и чуточку грустной улыбкой. Только глаза у него теперь были строгими и озабоченными.
Батыр! Пусть не такой, как в сказке, а батыр. Сильный, смелый, решительный. Гроза богатеев. Не зря же с одного боку у него висит клинок, а с другого — наган. Ими он и разит врагов.
Хайдарбек оставил коня своим спутникам, а сам пошел к супе, в противоположный конец Каландарханы, где были дядя Джайнак и медник Азизхан. Люди засуетились, стали подниматься, чтобы освободить Хайдарбе-ку дорогу, но он усаживал их обратно, мягким прикосновением руки. «Не надо, говорил он, я не мингбаши, забудьте прошлое. Забудьте!» Старикам вежливо объяснял: «У вас слишком мало сил, чтобы стоять. Ведь аталу еще не раздавали. Сядьте, отец!» Черное галифе с красными полосами по бокам двигалось то влево, то вправо, Хайдарбек обходил сидящих и не скоро добрался до супы. А когда добрался, то прежде что-то спросил у Джайнака и лишь потом поднялся на возвышение.