Шрифт:
Четвертая глава
До дома отца Нисы, графа Замойского, было далековато и поэтому Ян добрался до него все же с опозданием. Широкие ворота были открыты, на деревьях вдоль аллеи к самому подъезду вела цепь китайских фонариков, пять белых колонн дома казались призрачными от света луны, блистали огромные цельные окна, гремела за ними музыка и носились огромные тени танцующих. Пригласить Нису на первый танец было уже невозможно, и Ян довольно спокойно поднялся по лестнице наверх.
На полпути он задержался перед зеркалом и остался доволен осмотром. В зеркале отразился человек, одетый до той степени изысканности, которая еще не предполагает фатоватости. Над белым воротничком виднелось лицо, тоже не фатоватое, с умным выражением глаз, белокурыми непокорными прядями над лбом. Он впервые осознал, что он, пожалуй, красив, и был рад этому. Удивительно было бы, если б такое совершенство, как Ниса, полюбила неумного или же хотя бы некрасивого человека.
Ян спокойно поднялся наверх и вошел в залу. Пары медленно двигались в полонезе, блестел паркет, сияли люстры, захватывало дух от красоты туалетов, полуобнаженных плеч женщин, щегольских мундиров военных. В третьей паре шла она с человеком, который был Яну менее всего приятен. Он еще раз посмотрел, чтобы убедиться — не ошибся ли. Да, это был Гай фон Рингенау. Проходя мимо Яна, она едва заметно кивнула головой и сердце Яна сразу затрепетало и стало легким и теплым. Что ж, он сам виноват, что опоздал. Разве ее вина, что этот Гай подошел раньше.
Чтобы сократить время, Ян стал слоняться по тем частям зала, которые были отделены арками, и присматриваться к тем, которые не танцевали. Он сразу выделил среди них старичков, сидевших за зеленым столом, перезрелых девиц с маменьками, затянутых в слишком уж яркие не по возрасту платья, и кучку молодых дипломатов в черных фраках с чинными и кислыми минами, считавших ниже своего достоинства вертеть ногами посреди залы.
Это занятие скоро наскучило Яну и он подошел к куче поэтов, сидевших у стены в креслах и слишком увлеченных каким-то интересным спором, чтобы танцевать. Это была по большей части многообещающая молодежь, но среди них сидели и двое-трое «маститых». Как раз в то время, когда Ян подошел, спор возобновился с особой силой. Сидевший у стены в кресле лирик и писатель философских стихов Руперт-Березовский, который вследствие роковой ошибки своего прадеда носил в себе кровь двух народов, молодой человек с темным лицом и бурей кудрей, закинутых назад, кричал что-то низенькому, одетому в довольно мешковатый фрак «балладнику» Герцу:
— Вы, сударь мой, просто напороли ересь! Из-за того только, что наш предок Адам пахал землю, вы предлагаете мне писать хотя бы иногда стишки, подражающие песням этих дикарей. Дудки!
— Да я и не хотел этого сказать, — оправдывался Герц, который был трусоват, и теперь, сказав необдуманно что-то смелое не по чину, спешил разуверить других. — Я только…
Но лирик, который спешил развить свои мысли, боялся, чтобы его не перебили, и поэтому, не слушая Герца, продолжал саркастически:
— Извините, но я не нахожу там ничего хорошего. Эти песенки попахивают заношенной рубашкой и не более лиричны, чем урчание в брюхе у такого вот лирика, который, сочиняя оные песни, нежно чешет перстами зад.
Молодой человек с изрядно помятым лицом, с сетью морщин, идущей от глаз, презрительно промолвил:
— А разрешите спросить, господин Руперт, вы что, никогда этих манипуляций не производите? Или, может быть, удаляетесь в темную комнату, чтобы почесать там, где чешется? Наш крестьянин по крайней мере откровенен. Он не прикрывается фразой, он искренен. А вы со своей лживостью и лицемерием просто жалки.
Руперт, видимо, разозлился и брякнул, злобно шевеля губами:
— Видимо, вы забываетесь, пан Марчинский, что вы не в своих излюбленных кабаках и веселых домах, а в приличной гостиной.
Марчинский усмехнулся:
— А можно мне спросить, прилично ли говорить в гостиных о заношенных рубашках, ворчании в брюхе и этом самом жесте. Если же вы считаете, что в гостиной можно говорить о веселых домах, то мне только остается сожалеть о гостиной.
Поднялся галдеж, Яну был противен этот Руперт, отрекавшийся от песен своего народа, и он из духа противоречия пробился в центр и тоже стал ругаться с лириком (Марчинский смотрел на него с удивлением и недоверием). Ян оживленно жестикулировал, и под конец Марчинский тоже ввязался в спор, причем они вдвоем весьма скоро отделали Руперта. Когда полонез кончился и Ян пошел туда, где сидела Ниса, Руперт вдогонку одарил его «теплым» взглядом и потом навалился на Марчинского:
— Вы, сударь, очевидно, также неразборчивы в приобретенных друзьях, как и в подругах. Водитесь с разными лицемерами, которые в трудах своих консерваторы, а на деле отдают радикальным душком.
Марчинский отделился от стены и двинулся к Руперту.
— Вы подумали, прежде чем это сказать? Я боюсь, как бы вам не пришлось горько каяться. Вы мне за это ответите. Я у вас требую удовлетворения.
— Гм, — произнес важно Руперт, откидываясь назад, — вы знаете, что я принципиальный противник дуэлей.
— Дрожите за свою шкуру, — сжав зубы, сказал Марчинский, — так я же вас заставлю, я вас заставлю.
И он рванулся к Руперту, чтобы влепить пощечину. Тот закрыл лицо рукой и втянул голову в плечи. С мест повскакали люди — разнимать поэтов.
Марчинскому помешали ударить, схватили за ноги. Тот постоял минуту, красный, с закрытыми глазами, и прошептал глухим голосом: «Пустите, я больше об это дерьмо не стану марать рук».
Руперт встал и поспешно ушел на другой конец зала. Марчинский вышел в парк и там бессильно опустился на скамью.