Шрифт:
В Лобне в тоске и унынии я прожила год, и после окончания второго класса мы переехали обратно в Перловку. Видно, мама устала бороться с бытом, устала от обязанностей многодетной матери и отсутствия друзей и знакомых. Младшую Ирку решили пока оставить в Лобне с бабой Нюрой, а меня и Марину забрали в Перловку. Теперь уже Марине было плохо в чужом доме, в чужом городе, среди незнакомых людей. Но вот что странно: её все жалели – и учителя в школе, и соседи, и знакомые, а меня вроде и не замечали. Почему-то они все считали, что девочка без матери – это гораздо хуже, чем без отца. Если бы они знали, как мне не хватало моего любимого, доброго, самого лучшего на свете папки. В Перловке мне было полегче. Снова мой класс, мои подружки, моя комната. Опять же, бабушки рядом, я часто ездила к бабе Вере, изредка бывала у бабы Нади. Только с Мариной мы особо не ладили, так, скорее терпели друг друга, потому что деваться было некуда. Она не любила мою мать, была замкнутой, диковатой, а мать моя совершенно не нуждалась в её любви и вообще, мне кажется, мечтала, чтобы её все оставили в покое.
В третьем классе меня с одноклассниками в музее на Красной площади торжественно приняли в пионеры. Мы произнесли клятву жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, а потом отправились в мавзолей, чтобы навестить покойного. Тогда посещение мавзолея было для всех пионеров строго обязательно, потому что нельзя было служить заветам Ильича, если хотя бы один раз не взглянуть на мёртвое тело, набитое мочалом. Очередь в мавзолей всегда была длиннющая, но продвигалась достаточно бодро. Девчонки от скуки шутили и пихались с мальчишками, а наша учительница на пару с вожатой на них без конца шикали, потому что в очереди к вождю надо было стоять со скорбными лицами, но такое было только у меня – от страха предстоящей встречи с покойником. В конце концов я решила, что смотреть на него не буду. Не буду и всё. А чтобы меня потом не отругали за неуважение к вождю, я решила, что сделаю вид, будто плачу от горя и закрою лицо ладонями. Ведь мне с детского сада внушали, что Ленин – наш вождь и друг всех детей, а если друг умер, значит, надо плакать. Потихоньку мы приблизились к входу и начали спускаться в тёмный подвал. Я решила, что пора, всхлипнула и закрыла лицо руками. Оставила малюсенькую щёлочку, чтобы глядеть под ноги и случайно не споткнуться в этой преисподней. Так я и ползла вместе со всеми, прикрыв глаза и изредка всхлипывая для натуральности. Когда мы вышли на свет божий, я возликовала. Получилось, получилось! Мне никто ничего не сказал, и никто у меня ничего не спросил. Дети были поглощены разглядыванием мёртвого человека, которого так хорошо для нас сохранили, и на обратном пути девчонки обсуждали противные жёлтые ногти вождя.
Через год в Перловку привезли младшую Иру, чтобы она уже вместе с нами пошла в школу, а баба Нюра осталась в Лобне. Теперь у нас была полная семья, но в семье нашей всё равно всё было плохо. Мы, сводные сёстры, между собой не ладили, отчим без конца пропадал в своих рейсах, а мать во время его отсутствия снова начала выпивать. Правда, домой она никого уже не водила, боялась, что падчерицы всё расскажут отцу, поэтому по вечерам она где-то пропадала и приходила уже затемно и пьяная. Потом она осмелела и стала потихоньку выпивать уже и при отчиме, зажёвывая свой перегар кофейными зёрнами, которые кто-то ей щедро отсыпал. У нас в доме кофе не пили, хотя катастрофа, случившаяся многим позже, разразилась именно из-за этого заморского напитка. Отчим, конечно, уже догадывался, что мать пьёт, да и соседи не молчали. Начались ссоры и скандалы, он бил мою мать, я бежала заступаться и плакала, а его дочери прятались под одеялом. Они, конечно, были за отца. От отчима доставалось и мне, хотя не могу сказать, что он меня прям избивал, но мог с громким воплем сорвать с меня одеяло, я пугалась, съёживалась и рыдала от страха, а моя беспомощная, бесхребетная мать ничего не могла сделать, она сама его боялась. Мать была слабая, безвольная и совершенно задавленная строгой бабой Верой, ей было очень плохо в нашей новой семье, несмотря на заработки отчима, пальто с песцовым воротником, золотые серьги от его жены-покойницы и новый цветной телевизор. В доме было грязно и неуютно, приводить кого-то из подруг я стеснялась, а сёстрам моим было всё равно, они привыкли жить в грязи в своей Лобне и нашу Перловку своим домом не считали. Мать никогда не мыла ни окна, ни двери, в ванной висело одно полотенце на всех, расчёска и мочалка тоже были в единственном экземпляре, а мою зубную щётку иногда брала Ирка, потому что своей у неё не было. Я злилась и кричала на неё, а она смотрела на меня пустыми глазами и была похожа на козу, которая равнодушно жуёт свою траву. Бельё мать тоже никогда не гладила, и я, начиная с третьего класса, освоила наш тяжёлый утюг, который нагревала на газовой плите и водила им по мокрому пионерскому галстуку, тот в ответ шипел и дымился. По субботам я обожала смотреть передачу «Здоровье» и иногда читала Большую медицинскую энциклопедию, когда приходила в гости к однокласснице Светке. По мере сил я старалась привести в порядок наше жилище, мыла полы в нашей комнате, лепила картинки из журналов на ободранные стены и без конца сливала воду в унитазе за своими бестолковыми сёстрами, которых мне навязали против моей воли. Мы делили один письменный стол на троих, и порядка на нём не было никогда. Они меня бесили, и я мечтала, чтобы отчим ушёл от матери, забрал своих дочерей и оставил наконец нас с матерью в покое.
Иногда от тоски я пекла шарлотку. Простой яблочный пирог символизировал для меня тепло и уют, и я, позаимствовав миксер у соседки тёти Оли, колдовала на нашей грязной кухне. Мать с бабкой никогда ничего не пекли, кроме блинов, но бабка смазывала сковородку половинкой луковицы, которую макала в подсолнечное масло, и блин, пахнущий луком, да ещё и с вареньем, был ужасен. Я эти блины не ела, потому что боялась, что меня вырвет прямо за столом. Когда я заходила в гости к своим подружкам, то видела, что жизнь может быть и другой – где есть фиалки на подоконниках, фаршированный перец на обед и земляничное мыло в ванной, где взрослые не орут на детей, помогают им делать уроки, а в воскресенье ведут на спектакль «Волшебник изумрудного города».
Так всё тянулось ещё три года. Я ходила в школу, скучала на уроках и была замотана бесконечными пионерскими делами. У пионеров, по сравнению с октябрятами, всё было гораздо серьёзнее. Тимуровское движение, сбор макулатуры и металлолома, выпуск газеты, смотр строя и песни, лыжные соревнования и нормы ГТО, а также классный час и политинформация. Конечно, пионер – всем ребятам пример, но я начинала подозревать, что на самом деле я не так уж счастлива и тем более не свободна, как нам без конца внушали на пионерских сборах.
Однажды вечером мы гуляли с моей одноклассницей Танькой Мухиной. Мы шли по улице, болтали, смеялись и дурачились, пока нам не повстречались две толстые тётки средних лет. Тётки тащили сумки, набитые каким-то барахлом, и большую коробку, перевязанную шпагатом. Поравнявшись с нами, тётки напомнили нам, что мы пионерки, и велели дотащить эту коробку до автобусной остановки. Нет, они не попросили, а именно велели, и мы беспрекословно подхватили эту коробку с обеих сторон и потащили, не говоря ни слова и только хмуро переглядываясь. Нам даже в голову не пришло возразить этим нахалкам. Коробка была тяжеленная, шпагат резал ладони, и мы громко пыхтели, пока её тащили, но тётки как будто не замечали и довольные, что избавились от части груза, продолжили свой путь и свою беседу. Остановка была неблизко, и мы здорово выдохлись, пока допёрли чужую поклажу. Поставив коробку, мы вопросительно взглянули на тёток, не понимая, можно ли нам идти. Они кивнули и отпустили нас, даже не сказав спасибо. Потому что пионеры должны безвозмездно помогать старшим и учиться преодолевать трудности, только тогда они достойны столь высокого звания. А то что две маленькие девочки прут на себе тяжести, нагружая позвоночник и органы малого таза, так кого это волнует… Надо думать о подвиге и не щадить живота своего.
Про подвиг нам твердили бесконечно, и мы всегда должны были быть готовы этот подвиг совершить. Например, не задумываясь броситься в горящий дом и вытащить ребёнка, а заодно и плюшевого медвежонка. У меня возникали вопросы, где же должны были быть родители этого ребёнка, пока он горел заживо в своём доме и почему они бросили родное чадо без надлежащего присмотра. И почему героические пожарные сами не занимаются ликвидацией огня, а посылают в открытое пламя пионеров. Или надо было не раздумывая броситься в пучину вод, чтобы вытащить ребёнка, который, опять же по недосмотру взрослых, тонул и захлёбывался. Я не умела плавать, боялась глубины и для подвига не годилась. Но приходилось помалкивать, иначе бы меня отчитали за трусость перед всей школой. Но самый главный подвиг заключался в том, что все мы должны были уметь терпеть пытки. Нельзя было не только выдать товарищей, но даже кричать и стонать. А надо было стиснуть зубы и не проронить ни звука, пока у тебя на спине вырезают пятиконечную звезду или выжигают её на груди. Наш класс носил имя Зои Космодемьянской и нас возили на автобусе в деревню Петрищево, к месту казни Зои, а «Повесть о Зое и Шуре» была обязательна к прочтению. После главы о пытках мне стало плохо и до вечера я пребывала в каком-то странном оцепенении и не могла ни есть, ни пить, ни делать уроки. Я начала просыпаться по ночам от кошмаров и звала маму. Мама приходила и укладывалась с краю моей узкой кушетки, а отчим ворчал и обзывал меня «мадам тюлюлю объелась киселю». Думаю, что на самом деле никакие пытки мне бы терпеть не пришлось, потому что скорее всего я бы, как только увидела скрученные провода унтера Фенбонга из «Молодой гвардии», тут же бы рухнула без сознания и вряд ли бы скоро очнулась. Но в школе детям внушали, что терпеть боль – это подвиг, к которому мы всегда должны быть готовы. Ну, не знаю, у нас многие боялись прививок и в кабинете медсестры закатывали дружный рёв, а от школьного стоматолога прятались в раздевалке.
Учиться мне было страшно скучно, и на всех уроках я погружалась в свой мир, полный грёз и фантазий. То я мечтала жить в настоящей юрте и носить блестящие шаровары, то мне хотелось оказаться на берегу моря в большом белом доме с террасой и колоннами и устраивать там светские приёмы, как Сондра Финчли из «Американской трагедии», а то я представляла себя в Останкинской башне, где по утрам пила кофе и смотрела на город. Так я и плыла по течению все сорок пять минут и выплывала только со звонком на перемену. Конечно, я делала уроки, писала контрольные, но училась кое-как, переползая с тройки на тройку. Если объявляли смотр строя и песни, то под «равняйсь-смирно» я погружалась в ад. Уставшая и голодная, после уроков я маршировала вместе со всеми, распевая что-то про красного командира. Или же после шестого урока тащилась на классный час, чтобы прослушать политинформацию, где нам рассказывали, что Америка нам враг, а Никарагуа и Гондурас – друзья. В Америке жили богатые капиталисты и эксплуататоры, а в Латинской Америке всех угнетали и заставляли работать. А ещё надо было ходить по квартирам и клянчить старые газеты, норма была шесть килограмм с человека. Так как сбор макулатуры объявляли во всех школах района одновременно – наверно, было соответствующее распоряжение из РОНО – то начиналась конкуренция, и если мы с девчонками заходили в чужой двор, то там нас могли побить такие же охотники за старой бумагой. Невыполнение нормы грозило карами – двойка по поведению, общественное порицание на школьной линейке и исключение из пионеров, что было страшным позором. Зимой все участвовали в соревнованиях. Мы тащились на круг за школой, где нам на спину цепляли серые тряпки с номерами, и мы бегали на лыжах на время, которое физрук засекал секундомером. Пробежать должны были все классы, и мы мёрзли в болоньевых хлипких курточках, ожидая свою очередь. Когда я ступала на лыжню, то ног уже не чувствовала, глаза слезились, из носа текло, а руки, замёрзшие несмотря на варежки, еле-еле удерживали лыжные палки. Через несколько часов, одуревшая от холода и голода, я плелась домой, неся на себе портфель, мешок со сменкой, мешок с лыжными ботинками, сами лыжи и палки. С тех пор никакая сила не может заставить меня надеть лыжи, даже горные. Никакие лыжные курорты не затащат меня снова в этот ужас.