Шрифт:
— Не хочется тебе романа — что ж, успеешь! Но будь умна, говори ласковые слова, бери небольшие подарки, обедом пусть угостит, конфетами… билеты в театр…
Кто-то громко смеется:
— Конечно! Бери нахрапом, как норовистая лошадь… Но в руки даваться — ни-ни!… Чтоб им пусто было!..
Наконец, раздается голос старшей работницы, у которой длинное костлявое лицо, острый подбородок и косые зеленоватые глаза.
Ривке плотнее сжимает губы, еще ниже опускает пылающую голову, и две горячие слезы падают ей на руки, занятые у машины.
Вот это и не дает ей спать.
Нет! Она ничего, ничего не возьмет!
Билета в театр — подавно нет!
Однажды она поздно задержалась на фабрике: была спешная работа. Мать прибежала ни жива, ни мертва. Когда она увидела свою дочь, глаза у нее засияли, и из них брызнули слезы. В коридоре фабричного здания у лестницы стоял дедушка и ломал руки.
— Слава богу! — бормотал он, — слава богу!
— Нет, она этого не сделает!..
Соре тоже стала собираться в город. Она ставит для старика стакан молока на столик, пододвигает к нему колыбельку с Янкеле. Ей еще нужно позаботиться о кое-каких мелочах по хозяйству… Однако она успевает еще и пожаловаться старику на плохие времена.
— Вы ведь слышали, тесть! Должна быть помолвка… последний срок… телеграфируют, что все закупили… а она, невеста, устраивает скандалы. Не хочет! Не хочет жениха из провинции… у нее, говорит она, есть варшавянин, варшавский "франтик"…
Ханэ, лежавшая все время с открытыми глазами и наблюдавшая, как с потолка одна за другой срывались мухи и разлетались во все стороны, услышав слова матери, сразу садится, ее всегда матовые глаза начинают вдруг блестеть. Она, видимо, прислушивается… Навостряет уши и открывает рот, точно глотает слсза матери.
Мать, однако, уверена, что заработок тут будет.
"Помолвка, с божьей помощью, состоится. Пимсенгольц еще постоит за себя… "Расплывшаяся Пимсенгольц" тоже молчать не станет… Ну, и коготки же у нее!"
— Прежде всего, — сказала мне их кухарка, — сделали обыск, нашли письма какого-то франтика-прощалыги и все сожгли. Потом уж ей влетело, здорово влетело! За волосы оттаскали!
Ханэ чувствует, что глаза у нее становятся влажными, лицо краснеет, она полна сострадания.
Она с плачем падает на подушку.
Соре пугается, старик подбегает к ней.
— Что такое, Ханэ? Что с тобой?
— Жалко, мама, жалко…
— Кого, дочь моя? Кого? — удивляется Соре, забывая обо всем.
— Н-н-невесту… она такая… добрая… сердечная… дает мне постоянно деньги… те деньги, что я тебе отдаю… она меня ласкает… иногда целует… Она хочет учить меня писать.
— Еще этого недоставало! — говорит Соре сердито. — Bpaгам моим на погибель!.. И тебе она хочет голову вскружить, чтоб и ты не слушалась матери?..
Ханэ отвечает с плачем:
— Нет, мамочка, нет! Не бойся только! Я тебя всегда буду слушаться! Какого бы жениха ты мне ни дала.
Раздается звонкий смех.
То Ривке смеется над наивностью сестры.
— Злюка! — кричит Соре, — ребенок болен, опасно болен… смеяться бы тебе, знаешь, как?..
— Не проклинай, Соре, — успокаивает ее старик, — ведь и она еще ребенок.
Соре уходит, раздосадованная, и, оставляя комнату, кричит Ривке:
— Встань, франтиха! Дай Ханэ чаю, вымети комнату…
Старик Менаше выпил свое молоко и уселся у окошка.
Через оконце виднеются лишь длинные, узкие тени, которые от ног прохожих падают на маленькие стекла…
Чем ближе к полудню, тем быстрее меняются тени и тем печальнее становится старик. Люди спешат, бегут, торгуют, работают, лишь он один (так кажется ему) ни для чего уж не годится.
Он берется за псалмы.
Дрожащим голосом прочитывает он стих по-древнееврейски, стих в переводе и некрепкою ногою качает колыбельку Янкеле.
Ривке, полуодетая, сидит на кровати Ханэ: обе пьют чай. Рядом с Ривке, пышущей здоровьем и жизнью, Ханэ кажется еще более болезненной, еще более бледной и маленькой, еще более ребенком.
У них идет интимный разговор.
— Я не скажу, Ханэ, расскажи!
— Клянись!
— Клянусь….
— Чем?
— Чем хочешь.
Ханэ морщит лоб и придумывает:
— Здоровьем Янкеле!
— Здоровьем Янкеле, — повторяет за нею Ривке.
— В чем?
— В том, что сохраню в тайне все, что ты мне доверишь…