Шрифт:
Необеспеченность (связанная с угрозой, о которой я говорил) явно утрачивает свою непреложность в той мере, в какой человек восстанавливает в живой истине отношение, которым он связан с изначальным Светом.
Но если мы поставим это соображение в центр нашей жизни, то не рискуем ли мы снова вернуться более или менее прямым путем к спинозизму, пускай терминологически видоизмененному, отделываясь тем самым от трагического аспекта, о необходимости подчеркивать который в современном контексте я непрестанно говорил?
Тут я подступаю как раз к тому, что, по-моему, всего важнее, но что способно вызвать и самое резкое противодействие: дело в том, что это — один из пунктов, где я всего решительнее отхожу от хайдеггеровской мысли в том виде, в каком она обычно истолковывается. Мы возвращаемся здесь к критике, которой я счел необходимым подвергнуть понятие Sein zum Tode из-за крайнего умаления в нем кардинальной проблемы смерти другого человека, смерти любимого существа, — умаления, которое, на мой взгляд, серьезно сказывается на всем творчестве Хайдеггера и в конечном счете замыкает его в плену экзистенциального солипсизма (обрамленного в свою очередь чисто лирической онтокосмологией). В самом деле, куда девается здесь agape [289] и все относящееся к ней? Мы не разрешим эту трудность, даже если введем, как это делает Бинсвангер [290] , дополнительную категорию любви. Дело ведь не в категориях, а в самой судьбе того тварного существа, каким является каждый из нас, и все категории, какими бы они ни были, просто служат ему и находятся в его распоряжении. Цель нашего разыскания — узнать, как то, что я назвал изначальным Светом, который никак нельзя понимать наподобие аристотелевского безличного нуса, относится к нашему трагическому миру, где каждый причастен бытию-против-смерти, не только в силу некоего Drang’a [291] , инстинкта самосохранения, но и — в более глубоком и интимном смысле — против смерти того, кого он любит, и кто для него значит бесконечно больше, чем он сам, настолько, что он существует — не по своей природе, а по своему призванию [292] — децентрированным или полицентрированным существованием.
289
Agape — жертвенная любовь к ближнему (греч.) в отличие от philia — симпатии и eros — страстного влечения. Марсель придерживается специфической трактовки хайдеггеровского Dasein, человеческого бытия, приравнивая его к индивидуальному существованию, целиком замкнутому на своих личных заботах. Вместе с тем Dasein у Хайдеггера — не человеческий субъект, а существо человека, то, в чем человек осуществляется, а к способам осуществления человека у Хайдеггера относится и самоотверженность.
290
Бинсвангер Людвиг (р. 1881) — швейцарский психиатр, сочетающий психоанализ с методами феноменологии и экзистенциализма. Дополняя хайдеггеровское «бытие-в-мире» фактором «любви», он строит концепцию «бытия-над-миром».
291
Drang — психобиологический импульс; здесь, возможно, как термин фрейдистского психоанализа, от которого Марсель отмежевывается.
292
Понятие «призвания», складывающееся у Г. Марселя как своеобразный сплав между христианской «благодатью» и хайдеггеровским «зовом», означает не неопределенную, как в атеистическом экзистенциализме Сартра, а наполненную любовью и светом свободу, в пространство которой человек творчески «выступает» из своей природной данности, когда решается думать и действовать.
Я по-прежнему думаю то, что писал непосредственно после Освобождения в статье «Дерзание в метафизике» (впрочем, я просто продолжал там заметки, фигурирующие во второй части «Метафизического журнала»). По моей мысли, каждый из нас как бы призван — независимо от отношения к вере, о которой здесь вопрос не стоит, — прояснить очертания какого-то мира, не наложенного извне на наш мир и являющегося, наверное, этим же самым нашим миром, только взятым в такой многомерности, которую обычно мы даже отдаленно не улавливаем. Речь идет о мире не в узком смысле Umwelt’a или Umgebung’а (окружения), а о мире, как он задевает те глубины нашего существа, куда самый лучший психоаналитик лишь приоткрывает доступ.
В этой перспективе может проясниться, что истинная мудрость нашего века, века абсолютной необеспеченности, заключается в том, чтобы с необходимым благоразумием, но и не без трепетного восторга искателей пуститься по тропам, ведущим, не скажу за пределы времени, но за пределы нашего времени, — туда, где технократы и статистики, с одной стороны, инквизиторы и палачи, с другой, не только теряют почву под ногами, но исчезают, как туман на заре прекрасного дня.
Данная статья первоначально возникла как лекция из серии «О бессмертии души или духовного субъекта» [294] . «Духовным субъектом» я здесь называю смертность души. Предшествующие лекторы, если они являлись философами, проявляли склонность обсуждать вопрос: бессмертны ли мы? Но это не мой предмет; я думаю, скорее хорошо, что мы не бессмертны. Я собираюсь показать, что бессмертие или пребывание вне смерти было бы бессмысленным, ведь смерть некоторым образом придает смысл жизни. Но это не значит, что не следует страшиться смерти (какой бы смысл ни вкладывать в подобное «не следует»). Действительно, можно разными способами показать, что смерть придает смысл жизни и что она в то же время вызывает страх. Некоторые экзистенциалисты, например, говорили, что смерть как раз и придает смысл жизни (если что-то вообще может придать ей смысл), поскольку смысл порождается страхом смерти; я не согласен с ними. Скорее я буду развивать следующую мысль: из того, что мы знаем о природе человеческого желания и счастья и о самой человеческой жизни, следует заключить, что и бессмертие (насколько оно вообще постижимо) несносно, и смерть (что столь же верно) имеются основания почитать злом. Вопрос о том, действительно ли смерть есть зло, весьма близок к вопросу, нужно ли ее страшиться; но все-таки это вопросы разные.
293
Williams Bernard. Problems of the Self. Cambridge University Press, 1973, p. 82–100.
294
Лекция была прочитана в Калифорнийском университете (Беркли) в честь Эгнес и Констентайна Форстеров. Я благодарен Организационному комитету за приглашение выступить в 1972 г. с лекцией в этой серии. (Прим. авт.).
В названии моей статьи воспроизведено название пьесы Карела Чапека [295] (на основе которой Л. Яначек написал оперу), где говорится о женщине по имени Элин Макропулос, известной также под именами Эмилии Марти, Эллен Мак-Грегор и другими, всегда с инициалами «Э.М.». Отец Элины Макропулос, придворный лекарь императора XVI в. Рудольфа Второго, некогда испытал на дочери свой эликсир жизни. Во время действия пьесы Элине Макропулос 342 года [296] . Бесконечная жизнь привела ее в состояние скуки, холодного безразличия. Все безрадостно. «Что петь, что молчать… все равно», — говорит героиня пьесы Чапека. Она отказывается пить эликсир в очередной раз и умирает, а его рецепт умышленно уничтожает одна молодая женщина, несмотря на возражения людей постарше.
295
В русском переводе пьеса вышла под названием «Средство Макропулос». — Прим. ред.
296
Неточность автора. К. Чапек указывает другой возраст своей героини — 337 лет. — Прим. ред.
Состояние Э.М. дает основание считать, что смерть не обязательно является злом, и не только в том общепринятом смысле, что Смерть иногда кладет конец великому страданию, но и в том более глубоком смысле, что слишком долгая жизнь не так уж и хороша. Ибо можно предположить, что бессмысленность бесконечной жизни — отнюдь не индивидуальная странность Э.М. Вот о чем я буду говорить. Но сначала сопоставим идею Э.М., что смерть не обязательно есть зло, с представлением некоторых философий и религий, что смерть вовсе не есть зло. Как известно, это представление подкрепляется двумя противоположными обоснованиями: одни говорят, что смерть не является злом, потому что она — не конец, другие же утверждают, что смерть не есть зло, потому что она конец. Между теми, кто, думая о смерти, находит утешение в надежде, что она — начало иной жизни, и теми, кто находит равное утешение в убеждении, что она — конец единственной жизни, существует, быть может, глубокое различие в темпераменте. Наличие таких двух темпераментов означает следующее: те, кто диагностирует веру в бессмертие и даже бросает ей упрек, усматривая причину подобной веры в желании обрести утешение, основываются в лучшем случае лишь на факте статистического порядка [297] . Этот факт, возможно, достаточен для диагноза, но недостаточен для упрека.
297
Речь, очевидно, идет о том, что большинство верующих в бессмертие действительно «статистически» получает утешение. — Прим. перев.
Самым известным представителем тех, кто находит утешение во втором мнении, то есть в перспективе полного уничтожения после смерти, пожалуй, является Лукреций. Вслед за Эпикуром и, вероятно, преследуемый страхом смерти, почти осязаемым на некоторых страницах его сочинения («О природе вещей». — Прим. ред.) он принимается доказывать, что смерть не может быть злом. Лукреций выдвигает два основных аргумента, и оба они ведут к весьма существенному утверждению (кажется, именно это утверждение и является целью обоих), что, по крайней мере, для самого человека все равно, когда умирать, долгая жизнь не лучше короткой. То есть смерть не может быть злом не просто потому, что не существует такого человека, для которого умирание есть зло, но потому, что нет такого времени, в котором умирание является злом: раньше ли, позже ли — все равно.