Попытка словаря. Семидесятые и ранее

Эта книга о типичной и в то же время очень нестандартной семье 1970-х, которой достались все атрибуты эпохи – и цековские пайки и лагерные пайки. Ее можно было назвать «записками оранжерейного мальчика» – счастлив тот, чье детство пришлось на годы застоя, чей папа – работник ЦК, а мама – преподаватель французского языка в спецшколе. Мир мальчика не только кунцевская шпана и советский хоккей, но и лето в Юрмале и зима в пансионатах для номенклатурного плебса. Фон биографии этой семьи – история самой страны: репрессии 1930-х годов, война, послевоенное студенчество, шестидесятники-интеллигенты… В этой попытке «словаря» советской эпохи почти каждый читатель узнает самого себя, предметы и понятия, из которых состояло прошлое.
Ване, Васе, маленькой Симочке
Благодарности за содействие и ценные замечания
Денису Драгунскому,
Борису Жутовскому,
Алану Касаеву,
Михаилу Мельникову,
Илье Мильштейну,
Николаю Митрохину,
Александру Привалову,
Маше Трауб,
Григорию Юнину.
«В ту ночь, когда Марри уехал, я вспомнил эпизод раннего детства, когда я, маленький, не мог заснуть, потому что дедушка умер, а я все требовал, чтобы мне объяснили, куда он исчез, и тогда мне сказали, что дедушка превратился в звезду. Мама вынула меня из кроватки, взяла на руки, отошла со мной по дорожке от дома, мы вместе смотрели на ночное небо, и она объяснила мне: дескать, во-он там, одна из тех звездочек – дедушка. Другая – бабушка и так далее. Когда человек умирает, объясняла мне мать, с ним что происходит? Улетает себе на небо и живет там в виде мерцающей звездочки. Я всмотрелся в небо и спросил: «Вон та, что ли?», она сказала: да; мы вернулись в дом, я уснул».
Филип Рот, «Мой муж – коммунист»Куда деваются вещи? Выброшенная в окно автомобиля бумажка. Отодранная от подошвы ботинка жвачка. Оставленное около мусорного контейнера при переезде на другую квартиру темно-бордовое четвертое полное собрание сочинений Ленина. Квитанция из химчистки, служившая закладкой в первом томе.
Кажется, вещи исчезают в той же черной дыре, что и человеческая память. Куда пропадают слайды памяти, когда человек умирает? Где находится тот депозитарий, в который всасываются и растворяются без остатка вещи, предметы, сны, обрывки воспоминаний и «усеченный волос», который, согласно Бродскому, как и все остальное, сохраняет Бог? И можно ли бороться со временем, перемалывающим всю эту бесполезную массу материального и нематериального?
Попытки борьбы – это уход за могилами близких, за прахом в колумбарии, который со сменой поколений вдруг становится невостребованным, это упорное стремление сохранить семейный архив, семейную библиотеку, осколки фамильного фарфора (если он, конечно, уцелел после двух-трех войн, включая холодную, и репрессий, включая борьбу с космополитами).
Сожрет ли время окончательно память о сестре бабушки, тете Гене, если кто-то из моих внуков выбросит за ненадобностью хранимый мною с неистовым упрямством старый коричневый портфель, заполненный почетными грамотами и фотографиями тети гениных сослуживцев, тетрадкой с ее стихами и портретами двух детей, умерших в блокаду Ленинграда? Мама умерла, и теперь я даже не смогу найти емкость с прахом тети Гени в одном из колумбариев Донского кладбища. Да, и если быть честным, моральных сил мне на это не хватит. Зато я ее помню и по-прежнему люблю детской любовью внучатого племянника и поклонника стихов про память об умерших в блокаду детях, о ненависти к Сталину, о мучительной бессоннице в московском районе Вешняки после переезда из коммуналки на улице Обуха.
Когда мне страстно хочется поговорить с отцом, я достаю кожаную папку, одну из тех, с которыми он ходил на работу, в которую мама уже перед своей смертью сложила дневники папы, содержащие записи о многочисленных служебных командировках и совместных поездках супругов в отпуск. Я отмечаю в автожалобах на плохое самочувствие явные симптомы болезни, которая спустя 20 лет превратит существование отца в невыносимое, в то, что в некрологе назовут «тяжелой и продолжительной», нахожу трогательные и неоспоримые доказательства любви к жене и сыновьям и, как мне кажется, даже чувствую его запах, вижу руку, делающую торопливые пометки в блокноте, и попытку попасть в страницу, когда поезд, отправляющийся в очередную тьму-таракань, особенно выразительно качнулся.
Поскольку мы все равно не знаем, куда деваются вещи, куда исчезают люди и как скоро они прорастают к нам травой или становятся всего лишь объектом исследования почвоведа, как на старом еврейском кладбище в Праге (где уже, в сущности, нет никаких мертвецов, ибо время сожрало плоть), имеет ли значение месторасположение или даже наличие могилы? Друг моего отца, он же – отец моего друга, завещал развеять свой прах в Рублевском лесу, там, где мы гуляли семьями в 1970-е и, судя по последней воле покойного (да, собственно, и по моим воспоминаниям), были счастливы. (Покойный был автором лучшего устного завещания, которое я когда-либо слышал: «Я всю жизнь пил джин, а надо было – виски».) У этого последнего желания нашлись естественные противники, потому что ведь важно куда-то прийти, чтобы поговорить с покойником, принести ему цветы. Но могилы и материя не вечны. А постоять – помолчать или поговорить – можно и в Рублевском лесу, потому что: «Время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии».
Память сильнее плоти и тех мест, с помощью которых она обозначает свое присутствие. Интуитивно почувствовав правоту этой мысли, мой друг исполнил волю отца и развеял прах под рублевскими соснами. Как говорилось в нашем с ним любимом фильме Данелия «Не горюй!»: «Нашел повод напиться»…
Возможно, этого пока достаточно для того, чтобы, по крайней мере в текущем сете, переиграть время?
По некоторым признакам, это май 1970 года. Или апрель 1969-го, а может, 1971-го. Это важно, однако невосстановимо с точностью до даты. В начале седьмого отец выходит из седьмого же подъезда ЦК, развернутого углом к улице Куйбышева, ныне Ильинке, перекладывает из руки в руку черную кожаную папку, где помимо непрочитанной утром «Правды» лежат какие-то бумаги в голубоватом цековском конверте и завернутый в салфетку маленький пряник (из буфета) с отпечатанным на нем именем «Вася». Он смотрит на часы на серой башне Комитета госпартконтроля, где когда-то сам работал под началом товарища Шепилова, а затем товарища Шверника, и после секундного раздумья решает идти по Большому Черкасскому, а не вдоль Новой площади. Позади остаются номенклатурное ателье по пошиву одежды, выдаче одинаковых черных бареток и унылых зимних шапок, затем – аптека № 1 с ее старорежимным интерьером.
Несмотря на то что уже вечер, солнце шпарит с почти летней энергией. В «Детском мире» отец покупает красно-желтую пластмассовую клюшку для имитации игры не то в хоккей с мячом, не то в хоккей на траве. Спускается по щербатым ступеням, садится в метро и едет по прямой линии до станции «Проспект Вернадского», отрываясь от чтения «Правды» только для того, чтобы рассеянно обозреть прозрачную капсулу остановки «Ленинские горы», куда мы с ним отправимся в выходные – прокатиться на знаменитом эскалаторе и погулять. До нашего дома на углу Кравченко и Ленинского отец идет минут пятнадцать. Клюшка приводит меня в невообразимый восторг. Кто бы мог подумать, что я каким-то непостижимым образом запомню этот вечер и декорации к нему – ярко-красный, во все окно бабушкиной комнаты, закат…
Мне часто снится эта наша квартира на Ленинском. Длинный двор, соседний детский сад, откуда я в первый же день пребывания сбежал домой, и почему-то грохочущий лифт с круглыми, похожими на пуговицы, кнопками. Я плохо помню эпизоды жизни в этой квартире. И теперь бесконечные сны кажутся попыткой вспомнить то, что никак не всплывает в памяти. Мне не хватает деталей, поэтому во сне они меняют друг друга – я словно пытаюсь приладить их, одну к другой, как множество кусочков гигантского пазла. Когда я побывал в этом дворе, засыпанном, как снегом, тополиным пухом, где шум Ленинского проспекта словно проглатывается, когда входишь в арку, выяснилось, что детали (двор, например, оказался значительно меньше, чем запечатлел детский глаз) решительно несущественны, гораздо важнее освещение. Удивительно, но во сне оно было воспроизведено абсолютно точно.