Шрифт:
Клыч снова налил в стакан и придвинул его Климову. Тот выпил и в темноте осторожно поставил, потом нашарил недоеденную краюху, стал жевать. Клыч тоже быстро и умело проделал всю процедуру. Стукнул о край стола его стакан.
— И вот что я тебе скажу, — опять зарокотал его голос, — обидно, что, только начинает он свои обличения, сразу кое-кто в его сторону тянет. Потапыча мы, правда, отстояли. Но авторитет у нашего «борца за беспощадность» вот таким путем как на дрожжах пухнет. И вот, браток, интересная штуковина: почитал я кое-что по французской революции: Блосса там, Минье — чего улыбаешься? Такой, мол, дуб, как твой начальник, книжонками увлекается? Это я только кажусь эскимосом, я, брат, книги давно люблю и привык из них уже разные соответственные нашему времени истории вытягивать. Вот, скажем, разные люди: Марат, Робеспьер и в особенности Дантон. Все разные. А Дантон — так тот и на руку нечист бывал. Так когда они наибольший успех у массы имели? Как только начинали ратовать за беспощадность. Факт. И думаю, потому масса на этот лозунг отзывалась, что для революции он поначалу очень важен. Она ведь как? Босая, голая, почти что с голыми руками против контры с ее пушками и офицерьем, против всего привычного прет. За нее вперед всех сознательные, за ними сочувствующие, а прочие — кто сомневается, а кто окончательно против. Поэтому, чтобы победить врагов, работать, строить, нужны зоркость и дисциплина.
А тут — взять у нас вот в России — белые, зеленые, черные, желтоблакитные, коты разные людей, как мышей, душат, и получается, что к таким нужна беспощадность. Но сама революция, она за доброту. Ей только никак не дают доброй стать. Сколько раз у нас смертную казнь отменяли? Раз пять, не меньше. И когда? Война шла, а мы ее отменяли. Но ведь как ее отменишь, «вышку», когда такая сволочь, как Кот, по земле ползает? И я в таких делах беспощадность одобряю. Без нее порой никак дело не протолкнуть.
Но только есть горлопаны вроде Селезнева, которым та беспощадность — не боль, не временное явление, а вроде бы хлеб насущный. Они о ней громче всех орут и авторитет на ней же наживают. И сверху его отмечают за бдительность, и начальство, не разобравшись в этом типе, берет его на положительную заметку, и из прокуратуры требуют его к себе, как преданного и бдительного кадра. И он идет вперед, Селезнев, и, по всему видно, рвется наверх. Как думаешь, не наломает он там дров, наш беспощадный товарищ Селезнев? Что скажешь, менее беспощадный товарищ Климов?
Я б его вверх не пускал, — сказал Климов, — демагог он.
То-то и оно, — сказал Клыч. — Такого человека раскусить трудно. За слова прячется и для своей пользы на все готов. На все, понимаешь?
Открылась дверь, что-то зашуршало, и лампочка у потолка сначала заалела тонкими волосиками, потом вспыхнула и осветила комнату. В дверях в белом френче и белой фуражке стоял Клейн.
Беседуете, товаричи?
Беседуем, — сказал Клыч, смущенно отводя глаза от начальника. Тот коротко покосился на бутылку, и Климов, понимая, что запоздал, сдернул со стола и осторожно поставил ее на пол.
Клейн подошел, придвинул стул и сел.
Оперативная группа виехала, — сказал он. — Вокзаль — стрельба.
О Коте никаких вестей? — спросил Клыч, оправляясь от смущения.
Надеюсь на Клембовскую и того раненого бандита, — сказал Клейн, трогая пальцем черные усики. Лицо его было бледно, полно утомления и печали.
Думал я, расколю Тюху, — сказал Клыч. — Понимаешь, Оскар Францевич, задел я его на последнем допросе, чем — не знаю, а чую, задел. И вдруг — на, попытка к бегству!
Мало данных, — вздохнул Клейн. — Центророзыск молотит телеграммами, МУР высылает людей. Такого зверя еще не било. А взять не можем. Цум тойфель! — по-немецки выругался Клейн. — Какой-то чепуха!
Наступило молчание. Потом Клейн оглянулся на дверь, сходил прикрыл ее, вернулся к столу и попросил, горячо и по-мальчишески светя глазами:
— Степан Спиридонович, выпить осталось? — Есть! — тут же откликнулся Клыч. — Давай, Климов. Они опять выпили по трети стакана, поочередно передавая друг другу посудину. — Что, товарич Климов? — спросил Клейн, устало улыбаясь. — Все судиль меня за Таню?
Когда я вас судил? — спросил, нахмурясь, Климов.
Ти меня всегда судиль, — сказал Клейн. — Я видель. И все-таки не мог я, не мог. Зачем она нам льгала? Почему прямо не сказать: отец — дворянин. Ми приняли бы к сведению. Дали большой срок на проверку, а потом она била бы с нами.
Ну, соврала раз, так что? — вдруг прорвалось у Климова. — Она ж девчонка, а среди нас разве Селезневых мало?
Э, майн либе кинд, — сказал Клейн, — у тебя все очень просто. А партия нас учит: нельзя льгать. Сольжешь — нет тебе вери. Так и вишло с Таней. — Но глаза он уводил, начальник. И Климов отвернулся.
Спать надо! — вдруг сказал Клыч.
Что ж, — вздохнув, сказал Клейн. — Можно и спать. Покойной ночи, товаричи.
Но спокойной ночи не было и быть не могло. Климов спать не мог, да и остальные ворочались на брошенных на пол матрацах. Внизу изредка гремел звонок тревоги, и слышно было, как, прочихиваясь, выезжает за ворота автомобиль. Каждый раз Стас садился на своем матраце и молча смотрел в окно. Оно было озарено светом близкого фонаря. Стас ждал чего-то, потом встряхивал кудлатой головой, вздыхал и снова ложился.