Шрифт:
– Внимание, внимание! На связи Сталинград!
Глухо, точно из погреба, зазвучал чей-то далекий голос.
– В Сталинграде дух праздника не ощущается. Не горят свечи, не стоит ель… Небосвод озаряют лишь осветительные бомбы и вспышки разрывов… Ни секунды покоя, лишь непримиримая, жестокая битва, требующая от наших солдат неимоверных усилий…
– Ах, Ева, прошу, выключи это, – тихо произнесла фрау Хельгерс. – Какой ужас! Бедные, бедные люди… Когда же кончится эта отвратительная война?!
Ева подошла к возлюбленному, обхватила его голову руками, посмотрела на него пытливым взглядом.
– Скажи мне, милый, – взмолилась она, – ты ведь не туда возвращаешься? Правда ведь, не в Сталинград?
Он мягко взял ее за руки и отвел глаза.
– Да нет же, Ева, я ведь говорил не раз, – процедил он. – Как только тебе такое приходит в голову?..
На перроне, едва освещенном голубоватым светом нескольких затененных фонарей, стояли Вернер Гедиг и Ева Хельгерс. От капитана в широкой шинели и полевой фуражке вновь веяло фронтовым духом. Оба молчали. Оставалось много недосказанного – так много, что не хватило бы никаких слов. Вдруг, вспомнив о чем-то, юноша сунул руку во внутренний карман пальто.
– Еви, я вот что подумал… У меня тут восемьсот марок. Возьми! Хотел положить в банк… Да забыл.
Девушка неуверенно приняла купюры.
– Что ж ты не возьмешь их с собой? – удивилась она. – Можешь ведь оттуда послать в банк…
– Нет, что ты, возьми… Вдруг еще потеряются.
Пыхтя, подошел паровоз. Скрипнули тормоза, громыхнули двери, по полутемной платформе заспешили прибывшие пассажиры.
– Вернер, прошу тебя, не лги мне, – грустно и отчужденно произнесла невеста. – Только не здесь и не сейчас. Ты… ты едешь в Сталинград.
Офицер сжал ее ладони и промолчал. Взгляд его утонул в ее подернутых пеленой глазах. В них сквозила боль. И любовь. И прощание, тяжкое, мучительное прощание… Он склонился и нежно снял поцелуями с ее лица две сверкающие слезы. Раздался свисток; поезд тронулся. Капитан развернулся и вскочил на подножку, еще раз помахал Еве рукой.
– Вернер! – крикнула она, потянувшись за ним. Девушку душили слезы. – Вернер, – шепотом повторила невеста и опустила руки. Стук колес затих во мгле.
“В Сталинград, в Сталинград… – думала она, и сердце обливалось кровью. – Я его больше не увижу”.
На ясном небе светит луна. Кто-то широким шагом идет по снегу, оставляя слоновьи следы тяжелых зимних сапог на обледенелой корке. Их в мгновение ока заносит снегом пронзительный восточный ветер. Порывы его снова и снова атакуют одинокого путника, треплют путающиеся между ног полы тяжелой шинели, проникают под одежду и подшлемник и колют, словно иглы. В молочной дымке лунного света не видно звезд, но его ведет незримая звезда. Это пастор Петерс. За собой он тянет салазки с инструментом. Его путь лежит к затерявшейся вдали балке, в которой располагается главный медицинский пункт. С тех пор как вывоз больных и раненых по воздуху осуществляется лишь с дозволения начальника медслужбы, медпункты и лазареты переполнены. Число смертей от обморожения и недоедания растет с каждым днем. Но большие транспортные самолеты, каждый из которых мог бы вывезти до 35 раненых, нередко возвращаются из котла пустыми. Вот уже несколько минут как пастор спустился в длинный яр. Он бывал здесь не раз и знает дорогу, но сегодня, кажется, заплутал, хоть и светло почти как днем. Вдруг в стороне на снег ненадолго ложится луч света. А, вот! Это, должно быть, операционная. Из большого автомобиля, загнанного в прорытую в откосе пещеру, как в гараж, выбирается и движется ему навстречу унтер-офицер медико-санитарной службы. В руках у него ведро, в котором из-под грязных бинтов и обрывков формы проглядывает голая окровавленная плоть – только что ампутированная нога.
– Добрый вечер, святой отец, – стуча зубами, произносит он. – Сегодня опять все по новой… Вот тебе и Рождество!
Пастор Петерс взбирается по ступенькам, раздвигает полотнища брезента и распахивает широкую дверь. На мгновение его ослепляет свет, отражающийся от кремово-белых стен. В нос ударяет резкий запах дезинфицирующих средств. Стоя в ярких лучах оперлампы, главный врач в полевой фуражке зашивает больного. В углу вытирает руки ассистент.
– Добрый вечер! – приветствует их священник. – Вам бы, доктор, получше обозначать местоположение медпункта. Было бы очень печально, если бы именно сегодня я вас так и не нашел!
– Получше? – сухо усмехается главврач. В голосе его слышится упрек, хоть он и пытается сделать вид, что это пастор упрекает его. – Этого еще не хватало! Чтобы к нам еще больше людей потянулось? Мы и так не знаем, куда деваться. Забиты под завязку. В сутки по пятнадцать-двадцать летальных, тридцать-сорок транспортированных больных – и то если повезет… И сотня новых! И так день и ночь. Мы уж позабыли, что такое сон.
Он передает медбрату инструмент и отирает потный лоб тыльной стороной ладони.
– Долго так продолжаться не может. Этому нет ни конца ни края!
Лицо его осунулось и посерело. Ассистировавший врач набрасывает на плечи шубу и выходит; пастор следует за ним. Посреди оврага разбита большая палатка, где помещаются раненые. Обычно под нее роют углубление, чтобы защитить от холода и летящих осколков, но это не тот случай. Ветер треплет брезент и задувает в щели снег. Солдаты теснятся на койках, как сельди в бочке – даже узкие проходы заставлены носилками. В центре изо всех сил пыхтит маленькая буржуйка, но тепла ее хватает лишь тем, кто лежит в непосредственной близости от очага. Две болтающиеся на стойках небольшие лампы чадят; в дальние углы их свет не проникает. Рядом с одной из них стоит грубо сколоченная из досок и украшенная полосками цветной бумаги конструкция, символизирующая елку; на ней горят три огарка. Стоит Петерсу войти, как раненые приподнимают головы, начинают переговариваться: